Кроме плаца да тонкого шпиля на соборе св. Стефана, торчавшего вдали за гласисом, над сероватыми друзами крыш, наши солдатики ничего не видели в Вене, потому что их не выпускали из казарм. По ночам они спали на соломенных тюфяках, одетые, в зашнурованных башмаках, чтоб тотчас вскочить, схватить ружье и кинуться во двор. Дело в том, что излюбленным спортом высших офицеров венского гарнизона было, возвращаясь ночью после кутежей, поднимать тревогу в разных казармах, а потом с часами в руках следить, за сколько минут строится та или иная часть: они держали пари на готовность полков.
Жизнь перестала быть жизнью, превратилась буквально в непрерывную цепь страданий и ужасов; Мартин давно бы уже совершил самый безумный поступок, который только можно вообразить, — попытался бы дезертировать, как по всей империи пытались это сделать сотни потерявших голову бедняг, неизбежно расплачиваясь здоровьем или жизнью, — если б не один офицер, которого прикомандировали в помощь Швенке. Офицера звали Гафнер, обер лейтенант Гафнер. Это был стройный тихий человек с задумчивой улыбкой на бледном лице, на котором особенно резко выступали иссиня-черные, густые, обвислые усы. Его движения были медленны, шаг мелок — совсем не военный шаг, — как будто дурной актер тщится играть роль офицера; Гафнер походил скорее на художника, на судью, на врача или на нигилиста, но никак не на бравого австрийского офицера. Говорил он тихо, теплым, проникновенным тоном, никогда не повышал голоса, не приказывал сечь солдат на скамье, и его серьезные глаза, глубоко посаженные под высоким гладким лбом, смотрели на мир грустно и человечно. Очень трудно было выполнять его команды на плацу, потому что он их произносил, а не выдаивал; солдатам приходилось следить за смыслом, а это сбивало их с толку, нарушая автоматизм движений.
Однажды вечером Мартин чистил в коридоре сапоги; шел мимо Гафнер, остановился, улыбнулся так ласково и спросил:
— То-то мученье, а, Недобылка?
Мартин, ошеломленный — никогда еще не случалось, чтоб офицер обратился к нему без брани, а тем паче назвал бы его уменьшительно, — застыл смирно, красный как рак: он вобрал голову в плечи и судорожно сжал щетку, коробку с ваксой, а губы его беззвучно шевелились; с ужасом ждал он, в какое новое роковое осложнение втянут его теперь.
— Да ты успокойся, я не кусаюсь, — сказал Гафнер. — Откуда ты родом?
— Ich melde gehorsamst…[11]
— начал было Мартин.— Брось, — перебил его Гафнер. — Ты не из Рокицан?
— Из Рокицан, ваше благородие.
— Сын возчика?
— Так точно, сын возчика.
— Тогда я знаю твоего батюшку, я сам из Свойковиц, твой отец важивал меня в Прагу, когда я учился.
Увидев, что солдаты выглядывают из дверей, изумленные тем, что офицер по-дружески беседует с простым рядовым, Гафнер похлопал Мартина по плечу и сказал:
— Стисни зубы, ничего, главное — выдержать, а там, глядишь, и кончится все это…
И отошел — медленным, невоенным шагом.
А Мартиново иссохшееся, измытаренное сердце затопил вдруг такой прилив любви, что у него дыхание сперло. «За тебя я жизнь отдам! — шептал он ночью, лежа на своей койке и ожидая, когда во дворе затрубят очередную тревогу. — За тебя я в огонь пойду, ведь ты единственный человек среди этих зверей, о, как бы мне хотелось когда-нибудь сказать тебе это и пасть перед тобой на колени!» Больные нервы униженной, битой, загнанной собаки дрожали в истерическом припадке благодарности и преданности; Мартин сжимал зубы, стучавшие в лихорадке, и, в начинающемся безумии, смеялся и плакал в темноте.
После этого случая жизнь Мартина решительно улучшилась: Гафнер взял его под свое покровительство. Единственное, что могло избавить от отупляющей муштры на плацу, было назначение в суточный караул у какого-нибудь военного объекта, и чем дальше от казарм, тем лучше. Так как у Мартина не было знакомств в канцелярии роты, его очень редко посылали в караулы, да и то не далее, чем к воротам казармы; это был худший из постов, потому что в казарму то и дело наведывался для инспектирования кто-нибудь из тузов. Теперь же, когда Мартина согрело теплое дыхание благосклонности и милости, его через три дня на четвертый стали назначать на лучший в Вене пост — к товарной станции Штадлау, где находился склад армейского провианта.