Это было за городом, на той стороне Дуная. Идти туда надо было окольным путем, так как обыкновенным караульным отделениям запрещалось показываться на элегантных улицах центра города, но даже и так, с краю, при быстрой ходьбе, Мартину удалось разглядеть кое-что в богатой и блестящей императорской столице. В одном из переулков, ведущих к дунайскому каналу, он увидел нечто, напомнившее ему родной дом. И всякий раз у него щемило сердце, когда он проходил мимо низенького двухэтажного дома экспедиторской фирмы; двор за широкими, всегда открытыми воротами, смахивал на небольшую товарную станцию. Медленно, но непрерывно подъезжали и отъезжали тяжелые фургоны, до точности сходные с батюшкиным. При виде неповоротливых просторных повозок Мартин с трудом прогонял слезы, наворачивавшиеся ему на глаза. Тоска по дому, которой ему некогда было поддаваться, пока в его солдатскую жизнь не вошел обер лейтенант Гафнер, давила Мартина теперь тем более невыносимо, чем свободнее он мог себя чувствовать на отдаленном посту.
На станцию Штадлау никогда не забредал никто из военных чиновников. Они предпочитали метать громы и молнии по поводу каждой бумажки, обнаруженной на полу в казарме, но горы продовольствия, сложенные в огромном амбаре, не интересовали никого.
Когда Мартин впервые стал там на часы, он буквально ахнул от удивления. Перед ним громоздилось что-то, похожее на экзотические, не лишенные прелести, горы ранней весной. Холмы, насыпанные до потолка гигантского склада, покрылись нежно-зеленой травкой; ущелья и провалы между ними будто заполнил снег. Но холмы были воздвигнуты из мешков с зерном, которое проросло в теплом и сыром помещении, прорвав редкую мешковину; а то, что казалось снегом, был растаявший и вновь кристаллизовавшийся сахар.
У Мартина, конечно же, не было причин сочувствовать армейской казне и вопросы австрийских государственных финансов были ему совершенно безразличны — но при виде такого неистового головотяпства, при виде этой горной цепи провианта возмутилась совесть крестьянского парня.
— Um Gotteswillen[12]
, какая сволочь довела до этого! — спросил он солдатика, которого пришел сменить, маленького иглавского чеха с толстыми икрами.— А тебе что за печаль, дубина? — ответил тот. — Садись вот тут и не суй нос куда не надо.
В этих словах содержалась глубокая мудрость, которую полезно было бы запомнить. Но Мартин не одолел искушения и, желая блеснуть перед Гафнером своим рвением и интересом к общественному делу, рассказал ему о грудах испорченного добра. Гафнер же, человек справедливый, немедля сам отправился на место, чтобы увидеть все это собственными глазами, и картина покрытой зеленью гнили и сахарных сугробов подействовала на него так сильно, что он сейчас же подал рапорт в военную канцелярию самого государя. Однако за этим ничего не последовало; никто не откликнулся на рапорт, зерно преспокойно прорастало, а Мартин стерег его, наслаждаясь всеми прелестями этого выгодного, отрезанного от мира, поста. Он с удовольствием валялся на газоне из мешков и, вперяя взоры в потолок, сосал сахарный снег и мечтал о том, сколько всего он накупил бы и как роскошно зажил бы, принадлежи ему хоть половина — нет, четверть, десятая доля богатства, погубленного здесь неизвестно во имя чего.
Когда же, отдохнувший, со свежими силами, Мартин возвращался в казармы и жадно ловил слухом отдаленный стук каретных колес, он говорил себе: когда-нибудь, если только выкарабкаюсь здрав и невредим из всех бедствий солдатчины (а он был уверен в этом), я вернусь в Вену богатым и могущественным человеком, поселюсь в лучшем отеле рядом с собором св. Стефана и буду кататься в роскошной коляске о шести рессорах и ходить в самые дорогие рестораны. Как видно, страдания не научили Мартина скромности. И если несколько месяцев тому назад, еще воспитанником Клементинского конвикта, он довольствовался перспективой стать тихим служителем божиим, деревенским священником, то теперь этот солдат, которому поминутно грозила порка на скамье или пробежка сквозь строй, не желал продать свое будущее дешевле, чем за мешок денег и за власть.
5
В дни, свободные от караульной службы, Мартин чистил свои сапоги в коридоре в те вечерние часы, когда проходил там Гафнер, и обожаемый покровитель нередко останавливался, чтобы перемолвиться с солдатом словом-другим или просто приветливо махнуть ему рукой. Мартин, догадываясь, что Гафнер — тайный чешский патриот, однажды со скромной гордостью похвастался, что был изгнан из Клементинского конвикта за распространение запрещенных прокламаций.
Мартин не лгал: действительно, таков был повод к его исключению. Гафнер, конечно, понял это так, что Мартин на самом деле распространял листовки, и, покачав головой, сказал с легкой укоризненной улыбкой:
— Зачем ты это делал, мальчик, это ведь бессмысленно, не так надо бороться!
Мартин, хоть и получил выговор, с радостью почувствовал, что вырос в глазах Гафнера.