Сердце испуганно трепыхалось в груди, порченая куртка, которую по доброте души одолжил ему Демьян, тянула к земле. Грядущий нагоняй травил Лежку сильнее любой твари. Кикимора не станет насмехаться да кричать, сожрет, если получится, а стыда не нагонит. Демьян же в век не забудет, как братец попал в беду, и шага не успев ступить по ночному лесу. Стыд вспыхнул на шее, пополз к щекам. Лежка утер лицо, огляделся, вспоминая дорогу. Осины темнели в густой тьме, не было слышно сонного шепота листьев, не шумело в чаще, не скрипели ветки. Лес упокоился сном, беззвездное небо опустилось на макушки сосен, туман укутал корни. И только в стороне кто-то хрустел палой хвоей, пробираясь без дороги к лосиной поляне. Лежка запахнул куртку, чтобы не продрогнуть в сонной прохладе, и поспешил на звук.
Тетка встретила его невидящим взглядом. Замотанная в грязный саван, босая и бледная, она то жалась к стволам, то отталкивалась от них и тут же утопала в жидкой грязи. Бормотала чуть слышно, будто боялась разбудить притихший лес, и все глядела куда-то в сторону — мимо Лежки, сквозь болотную темень, на поляну, оставленную позади.
— В болотину провалилась, — сказала Поляша. Обхватила себя руками, сжала судорожно.
Замерзла, значит, бродить впотьмах, промокла, околела до самых костей. Лежка и думать забыл, что мертвая перед ним, истекшая и похороненная, а как вспомнил, то покрылся мурашками липкого страха, стыдного для того, кто в лесу желает хозяйствовать.
— И кабаниха? — спросил он, стараясь не выдать себя.
— И кабаниха, — горестно вздохнула тетка.
В низине скрипуче ухнуло, но застывший воздух заглушил звук. Лежка почувствовал, как ледяные пальцы страха — неживые и скользкие пальцы кикиморы — стискивают горло чуть выше ворота куртки. Тетка застыла напротив, ожидая, что скажет он в ответ, как ужаснет его погибель безумицы с кабаньей мордой. Ничего. Ни горя, ни сожаления. Сколько их, безумных и потерянных, слонялось по лесу в поисках смерти — долгой и быстрой, мучительной и легкой, как перышко горлицы? Скольких приводил в дом Батюшка? Скольких уводил? По ком пела прощальную песню Глаша, укрывая буханку хлеба краем платка, унося на родовую поляну, чтобы закопать поглубже в рыхлую землю ее? Вот и еще одна сгинула. Шагнула в топь, стала топью. Невелика беда. Но Поляша все смотрела на Лежку, ждала, что он скажет.
— Вот же горе-то, — пробормотал Лежка только чтобы не молчать в дурманной ночной тишине. — Меня Демьян в лес послал вас искать. Иди, говорит. Как учиться, если по лесу ночному не ходить? Я и пошел. А он остался девок сторожить.
И перед глазами тут же вспыхнула Леся. Истощавшая в лесу до пугающей прозрачности, грязная, искусанная мошкарой, истерзанная страхом и болью от ран, что щедро даровал ей лес, проверяя на прочность, нежданно крепкую для потерявшей рассудок девки, пришедшей из ниоткуда, идущей сама не знает куда. Драная теткина шаль укрывала ее от мира, хранила сон. Стоило ли нарушить его прикосновением? Отчего так хотелось этого, отчего так томилось внутри? Да и как связать себя с пришлой безумицей, если выбрал путь леса? Лежка застонал бы от муки, но Поляша продолжала терзать его рассеянными вопросами.
— А куртка?
И столько пронзительной боли было в простом вопросе, что Лежка вспомнил наконец теткину тайну, что так стыдливо скрывалась в доме.
Как багровела пятнами Аксинья, как отворачивалась Глаша, как Фекла злилась и бежала к старой яблоньке во дворе, когда под вечер раздавался тихий стук камешков об Поляшино окно. Ничего не смыслил тогда Лежка. Но запомнить — запомнил, как не ценное ему, да важное другим. Черная страсть зверя, расколовшая род. Бабья ворожба молодой тетки, вывернувшая волка наизнанку. Сколько видел их Лежка в лесу, сколько шел за ними, вспоминал их секрет, а смысла ему придать не выходило. А стоило самому обжечься о раскаленную добела нутряную тоску по телесному да запретному, так и понял вмиг. Понял и пожалел мертвую свою тетку.
— Демьян дал, чтобы я не продрог, — мягко ответил он ей. — Сказал, так безопаснее. А почему — лес знает.
Поляша вдохнула судорожно. Пошатнулась. Лежка развел руки, готовый ее подхватить, содрогнулся от предчувствия, как холодна и рыхла неживая плоть. Но тетка удержалась на босых ногах, оперлась о ствол осинки, проговорила жалобно:
— Зверем пахнет. Болотную тварь от тебя гонит.
Скрипучая кожа пахла остро и горячо — мужским потом, дымом костра, старым серебром, травой и кровью. Лежка знал эти запахи. Так пах Батюшка, возвращаясь из леса в дом. Запах жизни Хозяина — его тропинок, его ворожбы суровой и могучей, неведомой никому, кроме него самого. Стоило Демьяну воротиться из города, как чужие запахи сменились в нем духом Батюшки. А теперь и Лежка стал пахнуть им. Исчез кисловатый аромат хлеба, сухой — трав, чистый — белья, высушенного во дворе. Тот, кто решил хозяйствовать в лесу, не может пахнуть домом, не может пахнуть родом, одной лишь чащей. И мертвая тетка учуяла это раньше всех. Потянулась к Лежке, как к равному себе, как к смотрящему на нее сверху.