И тут же забыла про Лежку, разглядев, как покорно следуют за волком ее безумицы. В их мерном движении, в лихорадочном жаре, подпекшем щеки, в рваных движениях, в безмолвии, с которым не домой возвращаются, а на встречу к смерти идут, Леся увидела предопределенность их пути. Прочь из леса. Прочь от тех себя, что они обрели в лесу. Прочь, следуя зову Хозяина, не поднимая глаз, не сомневаясь ни секунды. Прочь. Туда, где последний разум из них выбьют да выгонят, как дурной дух. Прочь.
— Измучились, бедные, — пожалела их Леся.
— А ты измучилась?
Леся прислушалась к себе. Усталости не было даже там, где она копилась все эти дни, будто пыль по углам. Была звонкая свежесть, был упоительный сосновый привкус на губах и незнакомая наполненность внутри.
— Не волнуйся, Леженька, — ласково, как маленького, успокоила она.
И отошла было, поспешила за безумицами, но Лежка успел схватить ее за руку и притянуть к себе. Лесю обожгло жаром его голодного тела, да так мучительно, что вскрикнула почти, но в распахнутый рот хлынула вдруг ледяная вода. Потушила чужой жар, с треском обломала ветви, опрокинула вековые стволы, закружилась омутным водоворотом, заполняя собою все полости. На вкус она была горькой и соленой. Как слезы.
Они лились по морщинистому женскому лицу — знакомому, но позабытому за давностью бесконечных лесных дней. Не старуха еще, но сгорбленная непосильным горем, скомканная им, отброшенная в сторону. Она сидела на коленях, опершись на край низкого дивана локтями, и плакала. Плакала, не переставая плакала. Плакала так долго, что глаза слиплись в узкие щелочки. Плакала так тихо, что лишь соленая вода выдавала ее слабость. Горе ее непомерное. Неизбывную ее печаль. Леся смотрела со стороны. Чуть сверху, с правого бока. А потом в коконе одеял, скрученных на диване, что-то мучительно заворочалось. Темнота покачнулась, и Леся вместе с ней.
Колючая шерсть впивалась в разогретую кожу. Пот засыхал на ней и начинал чесаться. Голову стянуло раскаленным обручем. Леся забилась в удушающих путах. В ней еще оставалась память о вековых соснах, устилающих тропинку хрустящей хвоей. И аромат леса еще прятался в пазухах, и в ушах еще звучали трели безымянных, а потому свободных птиц.
— Чумная, как мать, чумная, чумная, как мать ейная, чумная, как мать, как мать, горюшко, горюшко, мать чумная, — забормотало со всех сторон.
Бабушка. Ее голос скрипел над Лесей, ее руки вцепились в край колючего одеяла, не давая выбраться из него. Леся дернулась в сторону, но шерстяной кокон не распался, а затянулся плотнее. Еще чуть, и придушит. Пришлось затихнуть, обмякнуть, оставляя немного место для груди, упрямо поднимавшейся на вдохе. Затхлый выдох забивался в нос, прогоняя из него память о хвое.
— Погуляю, говорит, погуляю с ней. Отпусти погулять в лесу, — всхлипывала бабушка, перебирая слипшиеся Лесины волосы, остриженные коротко и криво. — Просится она. Отпусти. Погуляем. Погулял, ирод. Чумная она. Ну, кого ты там видишь, а? Кто зовет тебя? Леся! Леся!
В ответ забурлила ледяная вода в гортани, мучительно закололо в груди. Леся попыталась закашлять, чтобы выплюнуть ее из себя, но только захрипела, зашлась судорогами удушья. Потемнело в глазах, и через эту тьму проступил лес — ранний, прозрачный от молодой зелени. Только отряхнулся от снега, обтек ручьями. Еще не оброс кустами, не укрылся листвой, не закипел жизнью. Идти по нему было холодно и весело. Раскисшая грязь скользила под тонкой подошвой ботиночек. Но тот, кто вел Лесю по весенней опушке, подтягивал ее за руку каждый раз, когда она норовила упасть. И смеялся, и гладил бороду свободной большой ладонью, а второй сжимал ее маленькую ручку, и ничего в мире не было страшно, пока влажные детские пальчики тонули в бескрайней хозяйской руке. Леся захлебывалась прозрачным днем и острым приливом счастья, льющегося из-под раскисшей земли прямо в маленькое сердце, что билось вместе с рокочущим пульсом леса.
— Ну-ну, тихо. Тихо, внученька. Тихо, сиротинушка моя. Полежи спокойно. Отдохни. Измучилась вся. Истосковалась. Куда тебя все тянет? В лес твой проклятый. Тихо-тихо…
Бабушка высвободила прижатый край одеяла, откинула его. На голое и раскаленное тельце медленно опустилась влажная марля. Жар зашипел, спадая. А вместе с ним исчезал лес, прозрачный и прекрасный, пахнущий новой жизнью. И чем-то еще. Пронзительно знакомым. Чуть хмельным, острым, травяным. Леся ухватилась за этот запах, потянула его к себе, будто кончик пряжи. И ниточка упала к ее ногам. Лес пах весной и мамой. Той самой, что учила ее названиям душистых трав.
— Знаешь, где мамочка твоя? — спросила бабушка, рассеивая последние лесные отголоски. — Мамочка твоя на небушке. Улетела.
Ледяная вода медленно уходила из горла. Выливалась наружу из глаз. Испарялась с кожи, унося за собой лихорадочный жар. Горечь оставалась после нее. Соленый привкус печали. Бабушкиной. И ее. Лесиной печали, о которой она забыла, а теперь начала вспоминать.
— Не на небушке мамочка. В лесу, — проговорила Леся и позволила себе раствориться в податливой тьме.