Вчера Рамих говорил мне: «Пощупайте пульс и увидите сами, каков пульс человека, коему жить остается не более трех часов; однако же с графом я не осмелюсь ничего утверждать». И подлинно, казалось, что нет жизни совсем, а сегодня еще жив и мучается несчастный друг мой. Он говорит беспрестанно, но нельзя понять – что; его тем труднее понять, что не знаем, по-французски ли или по-русски изъясняется, быв в обыкновении менять сии языки. Вчера вечером он все твердил: «Канкрин!» – «Но, милый мой, – говорила графиня, – тебе нечего делать с Канкриным»; а больной все: Канкрин да Канкрин! Только он, привстав, рукою показал грудь, повторяя: «Канкрин!» Мне сглуху показалось, что «гангрена». Как я это слово назвал, то граф, кивнув головою, повторил несколько раз: «Да! Да!» Но Рамих антонова огня еще не полагает. В эту ночь большие перемены сделались к худшему. На лбу и руках замечаю синие пятна, и глаз один совсем ввалился. Ужасная борьба со смертью, а сложение необыкновенное. Мучительно на него смотреть. Куда девались эта сила, приятность, улыбка милая, разум, веселость?
Вчера в седьмом часу вечера спросил он вдруг Алексея: «Алексей Яковлевич?» Я в кабинете через комнату, где и теперь тебе пишу, показывал Метаксе последние письма Броневского, вышедшие в печать и государю покойному посвященные. Алексей входит: пожалуйте к графу! Побежали мы оба туда; больной протянул обоим руку и сказал еще внятно: «Прощайте, прощайте! Умираю!» Я взял руку и, поцеловав оную, не мог не заплакать; он мою пожал крепко; все, тут бывшие, – графиня, Метакса, Алексей и Тимоша, – тоже заплакали. С этого времени я не понимаю, да и никто, что он говорит.
Ох, часто я думал, и больно, право, что на столь важную часть, каково воспитание юношества, не обращают должного внимания, а вот тут готовится целое поколение добродетельных или развращенных людей. Можно ли, чтобы заявленным мерзавцам, каковы Павел Иванович Кутузов, Магницкий, Рунич, Гауеншильд и проч., препоручали образование юношества? Некоторые выбыли, а другие тут еще. Как делать слегка такие важные выборы! Начальники отдадут и Богу, и государю отчет. Это режет сердца всех отцов и матерей. Пора принять за честных людей: тогда все пойдет хорошо. Бесценный мой Ростопчин в 1812 году писал к государю сии достопримечательные слова: «Государь, заклинаю вас, окружите себя теми, кто на вас походит, а не на тех, кто вам льстит и вам лжет». Граф имел пороки (и он человек), но имел великую, возвышенную душу. Узнают все, что это за человек, когда его не станет.
Вчера в семь часов и двадцать минут скончался граф Федор Васильевич. Я закрыл ему глаза; в эту минуту были в комнате только я и Брокер. Последние его слова были: «Боже! Боже! Возьми меня!» Это было в 5 часов; после того он не говорил более, был покоен, не охал и не жаловался, как прежде. Я сидел возле Брокера рядом, на вольтеровских креслах, и болтали мы все о больном. Брокер утверждал, что он память уже потерял, что Рамих ожидал всякую минуту паралича в голову. В эту минуту вижу я, что граф берет себя правой рукою за пульс и щупает. «Вот вам, Адам Фомич, доказательство, что больной в памяти; посмотрите, он щупает у себя пульс». – «Быть не может», – отвечает Брокер и подошел ближе к графу, чтоб увериться, и точно, уверился. Сели мы опять болтать. Я по глухоте своей не слыхал, но Брокер слышал шум в груди больного, то же самое еще раз повторилось; полагать надобно, что накопившаяся в груди и горле мокрота, кою больной никак выплюнуть не мог, рухнулась вниз. Спокойствие больного нас тревожило, мы встали посмотреть поближе. «Да уж не умер ли он?» – сказал Брокер. Я, взяв свечку, поднес ближе к больному; он был уже без дыхания. Адам Фомич держал голову, а я закрыл ему глаза. Царство ему небесное! Он перестал мучиться. Графини тут не было; ужасная головная боль заставила ее с самого обеда идти в свои комнаты, из коих она уже не выходила до сегодняшнего утра. Всякий любит по-своему, и я не так люблю, как графиня. Я очень растроган, мой милый друг, и в первую минуту сделалась у меня дрожь, но со слезами все это прошло. Не стало моего друга! Отдав ему последний долг, запрусь дома: надобно поберечься, побыть со своими, коих не вижу вовсе более месяца, и выспаться за все это время.