В конце сороковых годов, когда самому автору подошло под шестьдесят, романтика как будто бы перестала уже волновать его. Платя дань заслуженному им «Кара-Бугазом» и «Колхидой» высокому званию, он как-то мимоходом испытал себя в области исторической романтики, скомпоновав пьесу «Наш современник», героем которой избрал Александра Сергеевича Пушкина. Но в этом эксперименте приспособленчества ему не помогли ни его талант, ни его тонкий литературный вкус и чувство художественной меры. Перекрашенный в болыпевицкие тона, великий поэт превратился в какую-то грубо плакатную, агитационную фигуру, и этот перекрашенный Пушкин настолько отличался от исторического, подлинного Пушкина, известного советскому читателю из творчества поэта и по работам серьезных пушкинистов, что советская критика сконфуженно промолчала об этой пьесе. Вероятно, и сам Паустовский молчит о ней в беседах со своей писательской совестью. А эта совесть жила и живет в его душе. Она не молчит. Она напоминает уже престарелому, увенчанному лаврами писателю о той дорогой цене, которую ему пришлось уплатить за эти лавры. И снова ветры необычайного волнуют его душу, устремляют ее к поиску не условно-абстрактной социалистической перекраски, но к лицезрению подлинной, реально живущей с мире романтики красоты.
Около трех лет тому назад Паустовский участвовал в советской экскурсии на теплоходе «Победа». Ему, устремленному с юности ко внебытовым для подсоветского человека далям, удалось впервые к ним приблизиться, и он написал, вернувшись на родину: «Недавно экзотика заставила меня еще раз задуматься над нею. Случилось это во время плавания вокруг Европы… Теплоход, круто разворачиваясь, входил в Босфор. Перед нами открылась картина, похожая на старинную пышную декорацию приморской страны. Кое-где на этой декорации облетела позолота, кое-где ее подправили свежими красками… Десятки пестрых, как попугаи, фелюг, карминных, желтых, зеленых, белых, синих и черных, с золотыми обводами по бортам, шли, пеня воду, навстречу нашему теплоходу. Мы стали на якорь против игрушечного городка. Вечером в домах загорелись огни. Я увидел узкую улицу, уходящую в гору. Ее во всю длину перекрывал глухой, почти черный навес из виноградных лоз. Под ними шел ослик с фонариком на шее. Этот городок был преддверием Стамбула. С террасы маленькой кофейни, висевшей над водой, доносилась тягучая музыка. Девушки-турчанки в светлых платьях, облокотившись на перила, смотрели на пролив. С берега пахло олеандрами. В меркнувшем небе сиял полумесяц, такой же, как на куполах бесчисленных мечетей. Мне всё это казалось нереальным и напоминало вымыслы юности. Но вместе с тем это была действительность. С тех пор сознание этой реальности не покидало меня на всем пути – в лиловом Эгейском море, где тянулось по горизонту торжественное шествие розовых островов, в Акрополе, построенном как бы из старого воска, в Мессинском проливе с его ослепляющей голубизной воздуха, в Риме, где в Пантеоне на простой и суровой гробнице Рафаэля лежала высохшая гвоздика, и в Ламанше, где сквозь туман звонили навстречу кораблю старинные колокола…».
Рыдание о безвозвратно утерянном сокровище духа, признание ошибочности всего своего жизненного пути, всего своего творчества слышатся в этих словах. Внимая голосу своей не социалистической, но человеческой совести, Паустовский не только рыдает, но негодует на тех, кто лишил его поколение и вступающие теперь в жизнь новые поколения русских писателей непосредственного общения с подлинной красотой реального мира, против тех, кто подменил солнце лампочкой Ильича, а живую человеческую душу мертвой буквой коммунистической догмы. Этих насильников духа Паустовский в своей трагической речи, произнесенной им в Доме писателей, назвал «дроздовыми», по имени некоего власть имущего партийца, правдиво и ярко изображенного Дудинцевым в романе «Не хлебом единым».