— Не забудьте приготовить чай к пяти часам, Мария, — сказал я на обратном пути.
— Разве я могу забыть, Иван Ильич?
Мы сидели и ждали. Минуты тянулись, словно часы, часы — словно сутки. В три я сказал:
— Что ж, Мария, я пошел.
Мария прикусила пальцы и стояла, дрожа, а я покинул ее и направился пешком по городу.
Унылый интерьер штаб-квартиры ЧК, с ее голыми лестницами и коридорами, в любое время года наводит тоску, но никогда его хмурый, пропитанный горем полумрак не бывает столь безотраден, как в декабрьские дни, когда сгущаются сумерки. Пока мы с Марией занимались приготовлениями, не в силах скрыть своей тревоги, в одном из внутренних помещений дома номер 2 по Гороховой улице сидела группа женщин от тридцати до сорока душ. Они сидели по несколько человек на деревянных нарах, заменявших им кровати, и их лиц нельзя было различить в наступающей темноте. В комнате было жарко и душно до тошноты, но терпеливые фигуры не обращали на это внимания и, похоже, им было все едино, жарко ли, холодно ли, светло или темно. Кто-то разговаривал вполголоса, но большинство сидели неподвижно и молча и ждали, ждали, бесконечно ждали.
Час ужаса еще не наступил — он наступал только в семь вечера. Час ужаса был страшнее в мужских камерах, где жертв было больше, но он посещал и женщин. Тогда каждая жертва знала, что, если откроется тяжелая дверь и прозвучит ее имя, она уйдет навечно. Ибо вечером проводили казни, а по ночам выносили тела.
В семь часов смолкли все разговоры, прекратились все действия. Лица застыли, белые и неподвижные, не сводя глаз с тяжелой двери. Стоило двери скрипнуть, и каждая фигура превращалась в статую, статую смерти, мертвенно-бледную, безмолвную, окаменевшую заживо. Миг страшного, невыносимого напряжения, почти осязаемой тишины, и в этой тишине — имя. И когда звучало это имя, все фигуры, кроме одной, незаметно возвращались в исходное состояние. У кого-то подергивались губы, у кого-то мелькала слабая улыбка. Но никто не нарушал мертвой тишины. Одна из них была обречена.
Фигура, кому принадлежало названное имя, поднималась и двигалась медленно, неестественной, деревянной походкой, пошатываясь в узком проходе между дощатыми нарами. Кто-то поднимал глаза, кто-то опускал; другие, как зачарованные, смотрели на проходящий мимо омертвелый силуэт; а третьи молились или бормотали про себя: «Завтра могу быть я». Или раздавался неистовый крик, начиналась ожесточенная борьба, и камеру заполняло то, что хуже смерти, пока там, где было двое, не оставался только один, конвульсивно дыша, обезумев, цепляясь за грубые доски окровавленными ногтями.
Но эта тишина означала высочайшее сочувствие, и глаза, следившие или опущенные, были глазами братьев и сестер, потому что в час смерти исчезают все различия и воцаряется единственный истинный коммунизм — коммунизм сострадания. Не в Кремле, не в лживых Советах, а здесь, в страшном доме допросов, в коммунистических застенках, наконец-то установился истинный коммунизм!
Но в этот декабрьский день час ужаса еще не наступил. Оставалось еще три часа передышки, и фигуры тихо переговаривались друг с другом или сидели молча и ждали, ждали, бесконечно ждали.
И тут вдруг прозвучало имя.
— Лидия Марш!
Скрипнули петли, в дверном проеме показался надзиратель и произнес имя громко и отчетливо. «Час ужаса еще не наступил», — думала каждая женщина, глядя на сумеречный свет, падавший сквозь высокие грязные окна.
С дальних нар поднялась фигура.
— Зачем вызывают? Опять на допрос? В неурочный час! — раздались тихие голоса.
— Три дня меня оставляли в покое, — устало проговорила поднявшаяся фигура. — Видимо, сейчас все начнется сначала. Ну что ж, à bientôt[23]
.Фигура исчезла за дверью, а женщины продолжили ждать — ждать, пока не наступит семь часов.
— Следуйте за мной, — сказал надзиратель.
Он зашагал по коридору и свернул в боковой проход. Миновали других надзирателей в коридоре, но никто не обращал на них внимания. Надзиратель остановился. Подняв глаза, женщина увидела, что находится у женского туалета. Она ждала. Надзиратель показал штыком.
— Сюда? — удивленно спросила фигура.
Надзиратель молчал. Женщина толкнула дверь и вошла.
В углу лежали темно-зеленый платок и потрепанная шляпа, к ней были приколоты два бумажных листка. Один из них оказался пропуском на неизвестное имя, который гласил, что его владелец вошел в здание в четыре часа и должен выйти до семи. На другом от руки было написано: «Идите прямо в Исаакиевский собор».
Она машинально порвала второй листок, надела старую шляпу и, плотно обернув платком шею и лицо, вышла в коридор. В коридоре она с кем-то сталкивалась, но никто не обращал на нее внимания. У подножия главной лестницы у нее спросили пропуск. Она показала бумажку, и ей знаком разрешили идти. У главного входа у нее снова проверили пропуск. Женщина показала его и вышла на улицу. Она посмотрела направо, потом налево. На улице было пусто, и, поспешно перейдя дорогу, женщина скрылась за углом.