– Но послушай, – Том наконец вышел из своего оцепенения. – Останешься ты или уедешь, эти деньги мы обязаны поделить поровну. Мы с тобой теперь партнеры, понимаешь?
– Присылай мне деньги на лечение, – тихо отозвался Руфус. – Больше мне ничего не надо.
– Мы продадим этот дом вместе с лавкой, а вырученные деньги разделим пополам.
– Нет, Томми, – продолжал упорствовать Руфус. – Оставь их себе. Ты умный, с такими бабками ты далеко пойдешь, а я кто, цветной, неграмотный, почти покойник и вообще, не пойми что. Не девка, не парень. А помирать лучше дома.
– Не рано ли ты помирать собрался? Пока я вижу здорового человека.
– Все мы там будем, приятель, – с этими словами Руфус закурил новый косячок. – Не бери в голову, дело житейское. Бабушка за мной присмотрит. Ты, главное, мне позванивай, обещаешь? Если ты забудешь про мой день рождения, я тебе этого, Томми, не прощу.
Я слушал их разговор, и у меня тоже подкатывал комок к горлу. Вообще-то я не склонен к проявлению чувств, но я еще не успел отойти после сшибки с Драйером, которая меня буквально опустошила. Я попробовал сыграть роль крутого парня из какого-нибудь второразрядного боевика и сразу, так сказать, заломил ему руку. И, кстати, поделом. Другое дело, что сам я не ожидал от себя этого развязного тона, этой лихости и одновременно жесткости. И вот теперь я сидел наверху, и при мне человек добровольно отказывался от всего того, что другой нагло пытался украсть. Тут у любого сердце дрогнет. И ведь Гарри любил их обоих, с наивным жаром и безоговорочной преданностью им обоим служил. Возможно ли такое? С редкой проницательностью угадать душу одного человека – и безоговорочно ошибиться в другом? Двадцатишестилетний Руфус казался инопланетянином со своей изящной маленькой головкой, смугловатым лицом и хрупкими длинными конечностями. Типичный слабак, одуванчик, педераст. И при этом в нем был стержень, своего рода идеализм, отвергавший тщеславные желания, делающие нас, более сильных, столь уязвимыми перед земными искушениями. Ради его же блага я желал, чтобы он изменил свое решение, начал рассуждать, как все мы, и получил причитающееся ему наследство, но, слушая, как Том битых два часа тщетно пытается наставить его на путь истинный, я понял, что мое желание неосуществимо.
Следующий день был посвящен практическим вещам. Звонки друзьям покойного (Руфус), звонки Бетти в Чикаго и книжным посредникам в Нью-Йорк (Том), переговоры с похоронными бюро в Бруклине (я). В своем завещании Гарри распорядился, чтобы его тело кремировали, но не уточнил, как следует поступить с его прахом. После продолжительной дискуссии мы решили развеять прах среди деревьев в Проспект-парке. По законам Нью-Йорка делать это в общественных местах запрещено, но если забраться в какой-нибудь укромный уголок, подумали мы, можно это сделать незаметно. Счет за кремацию и металлическую урну, составивший полторы тысячи долларов, оплатить, кроме меня, было некому.
В день церемонии – воскресенье, 11 июня – я оставил Люси на бебиситтера и отправился в парк вместе с Томом, который нес урну в зеленом фирменном пакете с логотипом «Чердак Брайтмана». Всю неделю в городе стояла одуряющая духота (жара и дикая влажность), которая к воскресенью достигла пика, дышать было нечем, Нью-Йорк превратился в экваториальные джунгли, земной ад. Через три минуты одежда становилась мокрой и липла к телу.
Надо полагать, из-за погодных условий народу собралось мало. Манхэттенские друзья Гарри предпочли остаться при своих кондиционерах, пришли же несколько добрых соседей: владельцы магазинов на Седьмой авеню, хозяин ресторанчика, где Гарри регулярно обедал, и женщина-парикмахер, которая его стригла и красила волосы. Разумеется, была Нэнси Маззучелли и ее муж, самозваный Джеймс Джойс, более известный как Джим или Джимми. Я впервые его увидел и не могу сказать, что он произвел на меня благоприятное впечатление. Этот высокий красавец (Том в своем описании был точен) постоянно жаловался на духоту и комаров, вел себя как избалованный ребенок, что выглядело особенно неуместным на церемонии в память о человеке, который при всем желании ни на что пожаловаться уже не мог.
Впрочем, неважно. День этот запомнился лишь одним событием, никак не связанным с мужем Нэнси или погодой. Я говорю о Руфусе. Мы прождали его на полянке минут двадцать, обливаясь по́том, вытирая лицо и шею мокрыми носовыми платками, то и дело поглядывая на часы, почти не сомневаясь в том, что он струхнул, не нашел в себе смелости взглянуть на горстку праха, в которую превратился его друг и благодетель, и все же оставляя ему маленький шанс, и вот когда мы уже готовы были приступить к печальному ритуалу, из-за деревьев быстрым шагом вышел… нет, не Руфус – вышла Тина Хотт. В первую минуту мы ничего не поняли. Трансформация была столь разительной, столь необычайной, что рядом со мной кто-то ахнул.