— Сделаем вот как, — решил Кузнецов. — Чтобы время не терять, я пойду по адреску, а ты отправляйся на это самое собрание и разведай, откуда дует и куда клонит… Если наши умники, — показал он в сторону делегатов, — начнут отстаивать свои шкурные делишки, вставай и гвозди их во всю ивановскую! Не церемонься. А я вернусь и помогу тебе. Понял?
— Попробую…
Зал собрания оказался оцеплен солдатами. Рабочие входили с оглядкой, нехотя. Какое уж собрание, если за спиной торчат штыки!
С первых же минут разговор пошел вяло, уфимцы бормотали что-то о гражданских правах, об экономических нуждах. Чувствовалось: люди запуганы солдатами, доносчиками, черносотенцами. Да, это не самарская «народка» с горячо заинтересованной публикой, с хлесткими спорами, с резкими нападками на неприятелей. Евдокиму здесь, собственно, некого было гвоздить. Его даже зло взяло, что боевой заряд, который он приготовил, зря пропадает. Задорное настроение падало, желание выступить — тоже.
Вдруг за окном послышался шум, замелькали ноги бегущих людей.
Собрание скорчилось в предчувствии беды. И тут же оползнем черной пыли проплыло зверино-устрашающее — «Погро-о-о!..»
Евдоким беззвучно чертыхнулся, услужливая память мигом подкинула недавнее: кабак Тихоногова… хозяин, сующий ножи в руки пьяных громил… вопли: «Бей антиллигентов и забастовщиков!» Евдоким дотронулся до пояса, где под курткой торчала рукоятка смит-и-вессона. Зал взлохматился. Затрещали стулья, люди повскакали. В распахнутую дверь ворвалась какая-то орущая ватага. Впереди, подпрыгивая, неслась шустрая бабенка с шляпкой в руке. Остановилась в середине онемевшего собрания, подбросила вверх, как мяч, шляпку, крикнула с истерическим восторгом:
— Царь дал манифест! Царь дал манифест! Царь дал конституцию!
Вбежавшие за ней подхватили:
— Солдаты, бросьте ваши ружья!
— Отвинтите штыки! Объявлена свобода!
— Телеграмма с высочайшим манифестом!
По угрюмым, испуганным рядам железнодорожников прошелестел недоверчивый шепоток. Затем — словно вышибли какие-то подпорки — рассыпался громче, погустел. Недоверие еще звучало в нем, но уже не столь определенно: вера в истину и силу царского слова ломала кору сомнений. Брызнули искры в глазах людей, руки взметнулись вверх, сплелись взволнованно. «Победа!» — многоголосо выхлестнулось на улицу и покатилось под гору, тая в черных зигзагах переулков.
— Манифестация-я!.. — зычно трубил кто-то, раздирая себе горло. Люди повалили к выходу, колыхаясь, как взмученный ураганом лес. В дверях давка.
— Манифестация-я! — остервенело орал «патриот», вращая белками. Клочья толпы рассыпались по улицам. Евдокима затолкали, завертели. Бормоча ругательства, выбрался наружу, встал в сторонке дожидаться Кузнецова. Над головой толпы по серому небу — трепещущий лоскут кумача, гул голосов. «Неужели победа?» — жмурился Евдоким, глядя на сутолоку. Кто-то хлопнул его по плечу. Обернулся — Кузнецов. Глаза — щелки, усы топорщатся, как стерня по суглинку. Мотнул головой, процедил сквозь зубы:
— А Николашка-то струхнул не на шутку! Карамболем сыграл… Конституцию сообразил…
— Видишь, что творится? — показал Евдоким кругом.
— Понесло дураков! Чего беснуются-то? Нюхом чую — липа все это. Пойдем к газетчикам, раздобудем манифест.
У вокзала их перехватил румянощекий чиновник из железнодорожного союза, предупредил, что ночью их вагоны прицепят к пассажирскому составу и отправят в Самару — больше делать им здесь нечего. Кузнецов кисло усмехнулся.
— Что, лаяли, пока не хапнули кость? Теперь снова на цепь?
Чиновник, не удостоив его ответом, важно удалился. Кузнецов плюнул вслед, загнал руки в карманы. Лицо стало озабоченным.
— Ты вот что, Шершнев, валяй-ка с этими в Самару. Найдешь Сашу Трагика, пусть передаст в комитет: я остался в Уфе — тут дел невпроворот. Вот слушай…
И Кузнецов принялся выкладывать то, что понял из разговора на конспиративной квартире. Дела в Уфе не ахти. Комитет явно тушуется перед профсоюзными волками, которые по своим взглядам «ушли недалеко от нашего бобика» — указал Кузнецов в сторону, куда скрылся румянощекий. Если за них не взяться сейчас же, то не исключена возможность, что забастовка на этом участке дороги сойдет на нет. Союзы кишат доносчиками, боевые дружины малочисленны, для черной сотни — раздолье. Между тем на станции Уфа введен восьмичасовой рабочий день и еще практикуется «бойкот на работу». Иначе говоря, тянут волынку: то, что можно сделать за час, мусолят полсмены. Это очень важный момент, свидетельствующий о тесной спайке рабочих.