Я засиделся у Левицкого до полуночи. Прощаясь, он сказал что-то вроде «вы должны понимать, что политика – это искусство возможного», что на некоторые вещи советская сторона не согласится никогда. Как напоминание о мрачной реальности, по пустынному Ленинскому проспекту от его подъезда меня сопровождали домой две вынырнувшие из темноты машины «наружки», ехавшие с пешеходной скоростью вдоль тротуара, по которому я шел не спеша, вслушиваясь в шелест листвы. Страх, тот самый страх быть превращенным в пыль, о котором говорил отец, вдруг снова вернулся и прополз легким холодком по спине.
Уныние, охватившее меня после разговора с Левицким, не проходило. По инерции я продолжал следовать своей стратегии – максимально раздражать власти, – но прежний энтузиазм улетучился. Я боялся ареста, ненавидел свою беспомощность и свои мысли о проигрыше. Валя говорила, что у меня развивается депрессия. На самом деле ее поддержка очень помогла мне той зимой.
В первой половине ноября я попытался заинтересовать своим делом двух посетивших Москву высокопоставленных американцев.
Сенатор-демократ Уолтер Мондейл, будущий вице-президент, выслушал меня в доме американского корреспондента.
– Мой случай иллюстрирует проблему всех отказников; нас удерживают под вымышленными предлогами. Вы собираетесь ратифицировать Конвенцию по БО; как это вяжется с отказом мне в выезде?
Мондейл вежливо кивал. Я предложил ему встретиться с другими отказниками, но он отказался; ему была обещана встреча с Брежневым, и он не хотел рисковать этой возможностью. В Кремле Мондейл собирался поднять вопрос о том, почему СССР прячет ядерные ракеты в подземных шахтах в нарушение соглашения ОСВ. В конце концов Мондейла принял премьер-министр Косыгин, который отверг все его претензии. Именно американская сторона, сказал Косыгин, должна дать ответ, почему ракеты «Минитмен» маскируют под брезентовыми навесами, что затрудняет их обзор из космоса.
В отличие от Мондейла, сенатор-республиканец Джеймс Бакли тут же согласился с моей логикой. Он пообещал разобраться с моим делом, заметив при этом, что, если меня все-таки выпустят, это будет говорить о том, что Кремль таки соблюдает Конвенцию, а он лично в это не верит. Бакли имел репутацию «ястреба», и у него не было никаких шансов быть принятым в Кремле. Приехав, он направился прямо к московской синагоге, где по субботам собирались десятки отказников, – отличная возможность сфотографироваться. Так мое изображение попало на первую полосу «Нью-Йорк таймс» – рядом с сенатором, окруженным толпой грустных евреев.
Я отвел Бакли к Сахарову. У них состоялся на кухне долгий разговор, в котором Сахаров в пух и прах раскритиковал киссинджеровский détente и призвал давить на СССР, чтобы стимулировать перемены. Бакли вежливо слушал, но у меня было ощущение, что он не слишком верит в реформы. По его мнению, СССР был безнадежен.
Я не знаю, дал ли Бакли ход моему делу в Вашингтоне; но по крайней мере я был уверен, что Контора полностью в курсе – наблюдение за Бакли было плотным, как никогда.
Спустя три десятилетия в рассекреченных записях «Сахаровского досье КГБ» я нашел служебную записку с грифом «совершенно секретно» от 11 ноября 1974 года, в которой подробно описывались наши московские передвижения. Она была подписана шефом КГБ Юрием Андроповым и адресована министру иностранных дел Андрею Громыко:
То, что за каждым нашим движением следили, для меня не было новостью. Но эта записка показала, насколько высок был уровень интереса к нашим действиям и что в середине ноября 1974 года. в Политбюро еще не решили, как с нами поступить.
Но к концу года, по всей видимости, в отношении нас власть определилась. По Москве прошла волна обысков; были арестованы редактор самиздатской «Хроники текущих событий