Мальчик поерзал по траве, устраиваясь поудобнее, откинулся назад, опершись на локти, и снова взглянул на своих друзей. Сердце у него сжалось: он вспомнил о том, что через десять дней театральный сад опустеет, декорации упакуют в огромные ящики, опоясанные железом, погрузят на платформы и отправят на станцию, а в траве наверняка останется валяться какой-нибудь забытый шлем или подсвечник. Потом, в один прекрасный день, к «Черному орлу» подкатят извозчики, и он будет помогать актерам таскать вещи. На станции его пару раз сгоняют за газетами или за чем-нибудь еще, а потом запыхтит паровоз, и не успеешь оглянуться, как сегедский поезд застучит колесами по железнодорожному мосту.
Хермуш тихонько пыхтел, будто дальнее эхо того паровоза. Муха, попытавшаяся было пристроиться на кончике его носа, в негодовании снялась с места и улетела. Хермуш проснулся, за ним, как по команде, проснулись остальные. Господин Шулек открыл оставленный ему судьбой левый глаз и тут же широко улыбнулся — совсем как ребенок. Дюла поймал его дружеский взгляд и почувствовал себя счастливым. Дядюшка Али просыпался постепенно. Церемония пробуждения сопровождалась бурчанием и легким постаныванием. Не открывая глаз, он извлек откуда-то из кармана окурок и лихо пристроил его в зубы. Окончательное пробуждение знаменовал огонек спички, которую дядюшка Али с непостижимой ловкостью зажег, все так же лежа на животе.
— Как делишки, сэр Коржик? — поинтересовался господин Шулек со своей вечной беззлобной насмешкой.
— Спасибо, господин Шулек. — Мальчик стеснялся и не смел подхватить шутливый тон.
— Что было нынче у их превосходительства господина инспектора на обед?
— Фасоль и лапша с картошкой, — обстоятельно и серьезно отвечал Дюла.
— Вот это славно, — вступил в разговор дядюшка Али. — Как-то раз в Южной Африке я накормил лапшой с картошкой одного вождя, так что вы думаете? Целую неделю отпускать меня не хотел. Три раза на дню варить приходилось.
Дядюшка Али подмигнул, но Дюла не засмеялся: ему так хотелось верить, что все это правда и у него есть друг, повидавший Африку. Он тут же представил себе дядюшку Али, сидящего под навесом из пальмовых листьев и поедающего лапшу с картошкой на пару с чернокожим вождем, вся одежда которого состоит из торчащей на макушке короны. От этой картины Дюлины глаза увлажнились, и он ответил на задорное подмигивание серьезным, полным почтения взглядом.
— Послушай-ка меня, Коржик. — Хермуш сел и принялся приводить в порядок усы, орудуя вместо щетки указательным пальцем. — Смотри, учись хорошо, когда мы уедем, а не то скажут, актеры тебя испортили!
Хермуш уже давно выстроил себе нечто вроде баррикады из разнообразных правил и принципов. Удобно расположившись за нею, он вещал окружающим всяческие премудрости. Верным стражем этого заповедника морали была жена Хермуша, Иренка, в прошлом девица легкого поведения, а в настоящем честнейшая, добродетельнейшая супруга. В театре все знали о ее бурной юности, отчасти именно благодаря этому она пользовалась особым почетом и уважением, а ведь актеры, как известно, не самые добрые люди на свете.
— Родителей не огорчай, — Хермуш гнул свое, — ни к чему это, сынок…
Тут он погрузился в размышления, словно вспоминая неисчислимые горести, причиненные им собственным родителям, и глубоко сожалея о них. В действительности ничего подобного не было, Хермуш рос сиротой. Но ведь жизнь — одно, а мораль — совсем другое.
Чета Хермушей, надо сказать, не была знакома с Дюлиными родителями. Они знали только, что Коржиков отец — налоговый инспектор, что у них есть маленький домишко и фруктовый садик, за которым ухаживает инспекторова жена. Еще они знали, что у Дюлы нет ни братьев, ни сестер. Мальчик никогда не рассказывал о доме. На то были свои причины. Дюла и его хрупкая, маленькая матушка жили у себя, на улице Петефи, 26, как в тюрьме. Тюремщиком был отец. Его жесткий, суровый нрав делал жизнь близких невыносимой. Именно поэтому мать и сын были вынуждены действовать против него заодно. К счастью, в будние дни старший сержант Торш бывал дома только утром и вечером, а днем либо сидел в конторе, либо разъезжал с инспекциями. Дома же у него было три основных занятия.
Во-первых, еда. Геза Торш был страстным едоком. Он превосходно разбирался в мясных и овощных блюдах, в мучном и в приправах. Ему ничего не стоило сказать, сколько горошинок перца положила жена в голубцы, дымившиеся перед ним на тарелке. И если их оказывалось чуть больше, чем следует, никто в доме уже не знал покоя. Он запросто мог определить, сколько времени и на каком огне жарился ростбиф с луком. Если все соответствовало норме, от количества сожженных в печке дров до размера порезанной луковицы, тогда он ел молча и только урчал, как собака. Зато, обнаружив какой-либо недостаток, он принимался крыть почем зря жену, сына, государство и всю эту чертову жизнь, которая устроена так, что даже не пожрешь по-человечески после целого дня работы.