На четвертый день почтальон принес письмо от Гезы Торша. В конверте лежал сложенный вчетверо листок, а на нем вычурным, писарским почерком было написано следующее:
Вот такое было письмо.
Напрасно жена молила налогового инспектора пощадить ребенка, тот лишь отмахивался в ответ.
— Пускай остается в Сегеде. Там ему будет лучше.
— Лучше? Это без родителей-то? — плакала женщина.
— Пусть попробует. Инспектором можно стать где угодно.
Не помогли ни слезы, ни уговоры. Торш строго-настрого запретил жене искать встречи с сыном. Оставалась только переписка, и то тайная.
Дюла, по совету матери, посылал письма на имя дядюшки Шиманди, театрального коменданта, чтобы отец, не приведи бог, не смог их перехватить.
Прошло почти полгода с тех пор, как Дюла стал у Гомбоша подмастерьем, и вот как-то раз, ближе к вечеру, в маленькой мастерской появились дядюшка Али, Хермуш и господин Шулек. Торжественно, хоть и не без смущения заявили они, что хотели бы забрать Дюлу с собой. Гомбош был наслышан о дружбе мальчика с декораторами, но никак не ожидал такого поворота событий. Он собирался обучить ребенка ремеслу, обеспечив ему верный кусок хлеба, и мысль о том, что Дюла предпочтет заниматься черт-те чем в каком-то театре, показалась ему нелепой.
— Ну, Дюла, сынок, скажи свое слово. — Гомбош отшвырнул ногой стружку.
— Я бы пошел с ними, господин Гомбош, — опустив голову, ответил мальчик и остановил покатившуюся стружку носком ботинка.
Декораторы нашли такой ответ вполне естественным, так как выбор шел между театром и мастерской. Столяр же был глубоко обижен и тут же решил плюнуть на все это дело. Похоже, мальчишка — папашина кровь.
У Гомбоша Дюле жилось совсем неплохо, и все же ему казалось, будто он освободился из рабства. Особенно остро он почувствовал это, проходя в сопровождении трех ангелов-освободителей мимо тюрьмы «Чиллаг».
В театре он делал то же самое, что раньше, в Надьвашархейе, во время летних гастролей. Только теперь за это платили деньги — кругленькие две кроны. Время от времени ему перепадало по несколько крейцеров от актеров в награду за разного рода мелкие услуги. Вскоре дела его пошли на лад, другими словами, он смог позволить себе те же развлечения, что дядюшка Али и компания, а также прочие работяги. Декораторы всегда и везде таскали его за собой. По сути дела, неразлучная троица выступала в роли заботливых родителей. Разумеется, этот воспитательный процесс протекал не совсем обычно. Дюлин рабочий день заканчивался после вечернего спектакля. Потом дядюшка Али и компания забирали его и вели на набережную Тисы, в «притон» — так называли они между собой маленькую корчму, в которой можно было славно провести часок-другой.
Обсуждали, как правило, игру актеров. Дюла тихонько сидел за стаканом воды с малиновым сиропом, воображая, будто это вино, и благоговейно внимал рассуждениям своих покровителей об осанке героя-любовника, о фортелях опереточного комика, о руладах Илы Зар. Кроме того, все трое дружно поругивали декорации, краску, которая спустя три дня идет трещинами, лампочки на триста свечей, которые лопаются одна за другой. Дюла с наслаждением смаковал про себя словечки театрального обихода, а заодно обучался игре в карты. Он ни за что не согласился бы пропустить хотя бы один из таких вечеров. Иногда, набравшись храбрости, он и сам пересказывал какую-нибудь случайно услышанную театральную сплетню. Приемные родители внимательно его выслушивали, и тогда он особенно остро ощущал свою причастность к театральному миру.
После спектакля в театре обычно появлялась жена Хермуша. Она с точностью до минуты знала, когда кончается какой спектакль, умудряясь каким-то образом учитывать даже вызовы «на бис». Ее Дюла не любил, но уважал. Губы у нее вечно были поджаты, голос был тихий, но какой-то визгливый. Говорила она исключительно о том, что собирается приготовить на завтра. Хермуш, впрочем, выслушивал эти кулинарные проекты с бесконечно счастливым видом, глаза его лучились нежностью, усы топорщились в улыбке, открывая уродливые зубы-лопаты.