— Ур-ра! — Мальчишка подпрыгнул еще выше.
— Вернись! — Дюла сложил ладони рупором.
Он хотел крикнуть: возвращайся, я возьму тебя к себе, я воспитаю тебя, ты будешь моим сыном, потому что тебе тринадцать лет и ты один в целом свете…
Но, увидев, что мальчонка не внемлет, он опустил руки и замолчал. Пускай его, пусть бежит на звуки шарманки. Пусть бежит, словно на зов отца, зазывалы из парка, на звук его громкого, визгливого голоса, призывающего почтеннейшую публику послушать о невиданных чудесах.
От мороза перехватило дыхание, а Дюле так хотелось крикнуть: если ты вернешься, мальчик, я выучу тебя на артиста. Не такого, как я или пропавший без вести зазывала. Я сделаю из тебя большого артиста, такого, как Балаж Тордаи. Ты скажешь людям все, чего не успел сказать я. Ты сыграешь Люцифера и Тиборца! Ему хотелось кричать громко, звучно, разрывая тишину белой лесной декорации, но из горла рвался лишь призывный слабеющий звук:
— Э-э-эй…
Звук дошел до ушей мальчугана — он сцепил руки и, не оборачиваясь, потряс ими над головой.
Дюла понял, что ему не заставить мальчишку вернуться, и сам двинулся следом за ним. Он шел медленно и спокойно, по узенькой тропке, навстречу звукам шарманки.
Ему больше не хотелось умирать. Ему хотелось увидеть карусель, катающихся на ней русских солдат и сына зазывалы, поднявшего на дыбы гипсовую лошадку. Никогда в жизни он не был так уверен в себе. Легкие наполнились свежим морозным воздухом, а все тело — удивительной радостной легкостью. Он натянул перчатки и немного расслабил на шее шарф, чтобы легче было дышать.
Перед глазами вставали замечательные картины. Завтра утром его навестит Иштван Пастор с друзьями.
— Пора браться за дело, — скажет Пастор. — Надо открывать театр как можно скорее.
— А что мы будем ставить первым делом? — спросит Дюла.
— То, что запретила полиция, — ответит Пастор. — Чоконаи. Начнем с того, на чем остановились.
Потом он заметит мальчишку, сидящего с ногами на диване и прислушивающегося к разговору.
— А это кто такой? — спросит он.
— Это мой сын, — ответит Дюла.
— Правда? А как его зовут?
Дюла совсем было собрался ответить на этот вопрос, как вдруг почувствовал, что голос ему изменяет.
Перед глазами стояли выбеленные снегом кроны, на секунду мелькнул мальчик, петлявший среди деревьев, в ушах звучала шарманка; Дюла в ужасе сбросил перчатки и распахнул пальто в последней отчаянной надежде — а вдруг она здесь, маленькая коробочка из жести.
— Мальчик! — вырвалось у него. Он хотел упросить мальчишку вернуться и принести ему лекарство, оно где-то там, дома…
Потом он выбросил вперед руки, словно пытаясь уцепиться за кого-то, кто удержал бы его и не пустил туда, куда он неотвратимо проваливался. Но впереди никого не было. Не было и мальчишки, а ведь ему ничего не стоило бы удержать Дюлу в эту минуту. Горбушки покатились по снегу.
Он проковылял еще несколько шагов и рухнул, точно так же, как в египетской картине «Трагедии», исполняя свою первую в жизни роль. Падая, он выбросил вперед левую руку. Со стороны могло показаться, что он из последних сил старается достать упавшую горбушку.
Горбушка так и осталась в нескольких сантиметрах от протянутой руки. Дюла Торш лежал совершенно один. Ему больше не суждено было встать и раскланяться. Мальчик в папахе мог не возвращаться. Дюла не встал бы даже ему навстречу.
Ветер стих.
ИСТОРИЯ МОЕЙ ГЛУПОСТИ
Я только что открыла глаза. На плече у меня пляшет крохотное пятнышко желтого солнечного света. Мария неплотно задернула штору, и в щель прокралось солнце. Словно крохотная птица чистит перышки на моем голом плече.
Я нервничаю. Сегодня вечером я первый раз в жизни играю главную роль. Десять лет ждала я этого вечера, и вот он наступил, то есть вечером наступит, конечно, если только ничего не случится: не обрушится театр или я вдруг не умру. По поводу моей кончины можно было бы произнести ужасно красивую надгробную речь: «Вот стоим мы здесь, у гроба прелестной и талантливой двадцатидевятилетней актрисы, и сердце сжимается от боли при мысли о том, что она умолкла навеки именно тогда, когда могла бы наконец что-то сказать».