Читаем Была бы дочь Анастасия полностью

Яркий, оранжево-синий зимородок над самой водой под тальником снует, как шило, остроносый. Быстро проносится – как пуля – цветной такой, поэтому его и видно, серый бы был, его – как пулю – и не видел бы.

Высоко в голубом и безоблачном небе над Яланью и над Камнем, где их гнездовища, с неподвижно распростёртыми крыльями коршуны кружат, пить просят: «Пи-и-ить, пи-и-ить», – глухо доносится от них, хоть наливай им – так уж жалобно.

Ещё выше, процарапав уже самый купол, самолёт на север пролетел – как от жары туда направился.

В Ялани выстрелили из ружья. Ткнулось вялое эхо от выстрела в Камень и умерло.

Ниже по течению, подоткнув цветастую юбку и стоя по колено в воде, женщина стирает дорожки и коврики, свернув валиком и положив на мосток, колотит по нему, по половику, вальком. Ударяет беззвучно, а замахивается со стуком – так будто дело обстоит. Может быть, Голублева Катерина. Далеко – не распознаешь. Она, похоже. Много раз и настойчиво сватался и сватается – теперь уж куража, пожалуй, ради – к ней Шура Лаврентьев. Не соглашается идти за него Катерина, но всегда, когда бы и в каком состоянии он к ней ни заявился, его накормит и в дорогу даст ему продуктов – молока и хлеба, – чем богата; голодом и любого не отпустит – добросердая; водки или спирту ему не наливает.

Стрекочет где-то, на одном месте, кажется, вертолёт, а поблизости – сорока, за тридевять земель будто.

Воздух от зноя стал как ватный – звуки в нём, словно картечь в мешке с песком, вязнут: рыба юрит в плёсе, плещется – не слышно, видишь лишь, как по воде круги расходятся.

Возле моих ног, поглядывая на меня сплошным зрачком, проползла, как аспид, чёрная, небольшая гадюка. Упала в воду и, изящно извиваясь, поплыла на другой берег. Чем ей там, на другом-то берегу, лучше, что она там забыла? – мне не сказала. Не сглотнула её рыба.

Под нависшей над водой с обгрызенной берестой и подточенным комлем толстой берёзой возле того же, противоположного, берега показался из воды, как перископ подводной лодки, мокроголовый бобр и тут же, шлёпнув громко хвостом, унырнул под воду. Кого-то испугался. Меня не видит вроде – я не близко, и не услышал – не шумел я.

Шелестя крыльями и поражая своей завидной маневренностью, вдоль и поперёк реки барражируют стрекозы, синие, коричневые и зелёные.

Недалеко от меня на нижнем суку сосны сидит, раскрыв клюв, ворона. И ей жарко, даже меня, как для неё обычно было бы, не обругала, и эта сникла.

Камни на берегу. Одного примерно размера – с гусиное яйцо. Сплошь серые, с белыми прожилками – что-то, быть может, и обозначающими, – не для меня, не распознать мне. Вместе все – как мостовая.

Гляжу на них, и так мне показалось – как вдруг почудилось, – будто, невзирая на моё присутствие, никак ко мне не относясь, разговаривают они шёпотом с Богом, рассказывают ему, не жалуясь, о своём долговечном старении, о том, как выкрошились они когда-то из твёрдых скал, дробясь, скатились вниз, как миллионы лет, своё у них ли время исчисления, оглаживала их вода, как обмывают их дожди, снега заваливают и, обращая в хрящ, ветра и солнце разрушают, и Бог вниманием им отвечает – ведь это Он их сотворил из ничего – теперь обязан.

И они, камни, как и вся остальная вызванная к бытию материя, подумалось, должны войти в Царствие Божие. И скорей, чем я. В них несравненно больше, чем во мне, смирения – лежат на самом солнцепёке, терпят жару и в тень, как я, не укрываются.

Гляжу на них и сострадаю: плотно, послушные, стеснились – перевернуть каждый хочется – от пролежней избавить. Делай с ними, что хочешь – безропотные, будто мёртвые, – на яр забрось, швырни их в воду – везде лежать спокойно станут. Время их сделало похожими, как капли, и уровняло в мостовой. И в этом тоже их смирение, преподают они урок мне, да ученик я нерадивый: смотрю – помню, чуть отвернулся – и забыл.

Неподвижная вода в приплёске бликует, покалывая бережно мне зрачки осколками летнего света, обдаёт лицо прохладой, затишье радует, а не гнетёт, и среди благости, нахлынувшей вдруг, ощущаю я, что Он, Бог, не только на камни, но и на меня взирает пристально – и оглушительно осознаю, что:

В одном только Ты, Господи, бессилен передо мной. В самом значительном, быть может, важном. Ты не можешь заставить, принудить меня всё это одобрить. Можешь, вот как сейчас, приблизиться к двери моей души и тихо постучаться, но не дерзнёшь её взломать. Ты Всемогущий, а я, немощный, могу за нею запереться и, не отвечая на Твой стук, из-за двери отважно похулить: то, что Ты сделал, не по мне, и у меня бы лучше это получилось. Но распахиваю дверь и, изумляясь от восторга, отвечаю: «Хорошо, Господи, так хорошо, что и не выскажешь».

Прилеплен я к земному – будто пришит к нему суровой ниткой, крепко ли оловом припаян – не отрываясь бы смотрел, так прилагаюсь к нему сердцем, и от кого при этом уязвляюсь? Но, как говорил Григорий Богослов: «Я – земля и потому привязан к земной жизни, но я также и Божественная частица, и потому ношу в сердце желание будущей жизни».

Перейти на страницу:

Все книги серии Финалист премии "Национальный бестселлер"

Похожие книги

История патристической философии
История патристической философии

Первая встреча философии и христианства представлена известной речью апостола Павла в Ареопаге перед лицом Афинян. В этом есть что–то символичное» с учетом как места» так и тем, затронутых в этой речи: Бог, Промысел о мире и, главное» телесное воскресение. И именно этот последний пункт был способен не допустить любой дальнейший обмен между двумя культурами. Но то» что актуально для первоначального христианства, в равной ли мере имеет силу и для последующих веков? А этим векам и посвящено настоящее исследование. Суть проблемы остается неизменной: до какого предела можно говорить об эллинизации раннего христианства» с одной стороны, и о сохранении особенностей религии» ведущей свое происхождение от иудаизма» с другой? «Дискуссия должна сосредоточиться не на факте эллинизации, а скорее на способе и на мере, сообразно с которыми она себя проявила».Итак, что же видели христианские философы в философии языческой? Об этом говорится в контексте постоянных споров между христианами и язычниками, в ходе которых христиане как защищают собственные подходы, так и ведут полемику с языческим обществом и языческой культурой. Исследование Клаудио Морескини стремится синтезировать шесть веков христианской мысли.

Клаудио Морескини

Православие / Христианство / Религия / Эзотерика
Чтобы все спаслись. Рай, ад и всеобщее спасение
Чтобы все спаслись. Рай, ад и всеобщее спасение

Принято думать, что в христианстве недвусмысленно провозглашено, что спасшие свою душу отправятся в рай, а грешники обречены на вечные сознательные мучения. Доктрина ада кажется нам справедливой. Даже несмотря на то, что перспектива вечных адских мук может морально отталкивать и казаться противоречащей идее благого любящего Бога, многим она кажется достойной мерой воздаяния за зло, совершаемое в этой жизни убийцами, ворами, насильниками, коррупционерами, предателями, мошенниками. Всемирно известный православный философ и богослов Дэвид Бентли Харт предлагает читателю последовательный логичный аргумент в пользу идеи возможного спасения всех людей, воспроизводя впечатляющую библейскую картину создания Богом человечества для Себя и собирания всего творения в Теле Христа, когда в конце всего любовь изольется даже на проклятых навеки: на моральных уродов и тиранов, на жестоких убийц и беспринципных отщепенцев. У этой книги нет равнодушных читателей, и вот уже несколько лет после своего написания она остается в центре самых жарких споров как среди христиан, так и между верующими и атеистами.В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.

Дэвид Бентли Харт

Православие