— Стой! И будя базлать!.. Вольно. Оправсь! — повернулся к одному из боковых конвойных: — А ну-ка, Иванов, беги туда, узнай: чего это партия по дороге растянулась? Да упроси начальника, может тут привал дозволит? — он оглянулся, — Место больно удобное. — повернулся ко второму солдату. — Сашкунов! Стань на косогор и гляди в оба. — а третьему сказал потише: — Егоров! Дай-ка закурить, — и снял фуражку с запотелой головы. — Чего ты озираешься на овраг-то? — угрожающе закричал он на высокого сухого арестанта с большой полуседой бородой. — Небось, опять побег задумал?
Бородач вздрогнул, смолчал, но исподлобья продолжал жадными тоскливыми глазами всматриваться вниз в пасеку, где журчал ручей и где среди кустов виднелась лохматая голова деда.
Все арестанты, кроме бородача, были между собой уже знакомы. Некоторые всю зиму просидели вместе в пересыльной тюрьме, а некоторые только что осуждены. Среди новичков выделялся рослый и румяный с кучерявой бородой Микула, так и оставшийся под именем Матвея Бочкаря. Среди песенников были Васька Слесарь и Митька Калюшкин и трое каторжан — «головки», вышколенных тюрьмами, бывалых, отпетых бродяг.
Они промеж собою говорили и шутили, одолжались табаком. Только высокий бородач был молчалив со всеми, держался в стороне и в ряды песенников никогда не становился. Арестанты знали, что он недавно отбыл срок, но осужден опять за побег с поселения.
Бочкарь шел с бородачом во взводе первый день и только здесь, по окрику взводного, впервые поглядел на него пристально, но тотчас же забыл о нем, потому что взгляд его тоже остановился на овраге с пасекой и на высоких тополях, которые так сильно изменили это место, столь знакомое.
Затих Бочкарь, нахмурился, сел на край дороги, закурил и стал глядеть мимо оврага, на реку. Слово «побег» ударило, обожгло и заморозило.
Но некуда и не к кому и незачем бежать Микуле. Вся жизнь была безрадостна, а после того, как Илья убил сестру и как на суде развернулась вся срамота жизни — все пошло и вовсе по-дурацки. Закутил, забуйствовал Микула, угнал у ямщиков-хозяев тройку лошадей, а лошадей у пьяного украли. Засудили в арестантские роты, отбыл срок — и пошел бродяжить, искать кладов с чужим паспортом.
Сидел и не слыхал, что говорили возле.
А возле все шло своим чередом, арестантским побытом.
В то время, как взводный попросил у конвойного закурить, Васька, скинув серую бескозырку, обнажил наполовину лысую и на две трети сбритую голову и, достав со дна картуза кисет и спички, подал взводному:
— Вот! Извольте, господин взводный. Одолжайтесь…
Но взводный осторожно отстранил его прикладом ружья.
— Не дозволено тебе со мною разговаривать.
— Ничего, господин взводный! — весело сказал Слесарь, — Мы за всяко просто. Мы бывалые! Я восемь годов уже беспорочно отбоярил. Хо-о… На Акатуе!
— Тебе просто, а мне вкатят штук со сто, — принимая от Егорова кисет, криво ухмыльнулся взводный.
Каторжане одобрительно, рычаще засмеялись.
Пользуясь хорошей минуткой, Митька Калюшкин приблизился к взводному.
— Восподин взводный! А можно мне оттуда, из обоза, гармошку мою достать?
— На этапе вечером начальнику заявишь.
Митька жалко улыбнулся.
— Больно хоца тут на вольном воздухе сыграть, восподин взводный! Гармошку же мне дозволили.
— Нельзя арестанту веселиться! — перебил его взводный. — Песни можешь петь с командой, а гармошку не дозволено. Денисов! Туда на взлобок встань. Начальника заметишь — помаячь. Я присяду.
И, сняв ранец, он повесил его на каменную бабу и проворчал:
— Эко чучело! Тоже когда-то мастерил кто-ето. Фу-у! Притомился.
Митька отошел к товарищам и, уныло ухмыляясь, начал свертывать папироску. Все разгрузились от котомок и старались сесть на край дороги так, чтобы было видно и даль, и реку, и овраг. Движения их были коряжисты, слова отрывисты, взгляды и жесты злы и резки. Лишь бородач все еще стоял, оглядывал овраг и даль и будто что-то вспоминал.
— На-дыть, а много ль их кормовых мне дали? — говорил рыжему бледнолицый.
— А мне, — ответил рыжий, — Махорки и понюхать не дали. Гырит: не куришь. А начальник партии приказал курить. Гырит: цингу не разводи, кури!
Бледнолицый повел глазами на Матвея.
— Нам махорки нет понюхать, а другие, ядрена мать, как ровно на прогулку идут… С бабами!..
— Бабы наши поотстали, — невпопад вмешался Васька. — Знать ноги-то набили. Эн как тянутся… Уж моя на што привычна, а и то хлюздит…
— А вот на этапе, я слыхал, баб в другую партию отшибут, — стрельнул белками бледнолицый.
Матвей свирепо оглянулся на него:
— Кто те сказал?
— Ишь ты, каркает. «Отшибут!» — огрызнулся Васька.
Бледнолицый не уважил.
— Я не ворона. Я не каркаю. Это ты, сорока, все скочешь!..
— Што ты можешь понимать в етом деле? — ощетинил усы Васька. — Ето дело начальства! — и он раболепно посмотрел на взводного.
— А ты какой есть каторжанин: кандалы-те еле волочешь?
— Это может ты их еле волочешь. А я их раньше восемь лет носил, — похвастался Васька.
— А я двенадцать лет в тюрьмах отбухал! — покрыл спорщика бледнолицый. — Да вот опять на пять присужден. Вот погоди — старостой меня назначат — я те хлебало-то заткну…