— Рано! Рано! Спите!.. Посыпайте!
Микула подал знак всему застолью и все хором тихой песней ответили, как эхо:
— Рано… Рано… Спите… Посыпайте.
И подал знак тишины и снова все затихли в ожидании.
А голос из-под купола опять протрубил:
— Волю?.. Дадут волю!.. Как же более! Ждите!
И уже более радостно и громко пропел хор пирующих:
— Волю!.. Дадут волю!.. Как же более? Ждите!
И долго повторяли это все пирующие, изменяя голоса и мотив пения.
— Слуша-ай! — снова прилетело слово издалека.
Звонким, внезапно-радостным голосом отозвалась на этот голос Анисья:
— Слушаю, милый мой! Слушаю, родимый! — и порываясь из за стола сказала: — Это мой ребеночек, незаконнорожденный ищет меня… Я оставила его чужим людям на воспитание. Я хочу найти его. Я хочу к себе вернуть его!
Но Микула удержал ее, стал упрашивать:
— Не уходи от меня: ты теперь моя суженная. Ты жена моя, Богом данная!
— Я жена твоя Богом данная?.. — недоверчив спросила Анисья.
И подтвердил ей хор печальной дружной песнею:
— А я тебя доспею лебедью морской царицей и у Гвидона у царя в тереме мы жить будем! — сказал Микула, улыбаясь.
Но Анисья, все еще, не веря, спрашивала у всех:
— В тереме?.. у Гвидона, у царя?..
Отчетливой скороговоркой, точно трепака отплясывая, все ответили:
— У Гвидона, у царя! Тридцать три богатыря!..
— А я тридцать который? — строго спросил Микула, но все испуганно молчали.
— Слуша-ай! — снова донеслось издалека.
— Зовет меня мой мальчик! Зовет меня, родимый! — качаясь, пела Анисья. — С тоски-кручины обо мне он давно умер и в сырую землю схоронен.
— Клад в земле, ребятушки! — невпопад заявил Васька. — Тыщи годов лежит схоронен, запечатан словом черным. Клад!
И опять все хором повторили:
Но Митька, подыгрывая на гармонике, все по своему переиначил:
Со звонким, радостным смехом, точно жаворонок, защебетала Лизанька Цветочек:
— Дяденьки! Тетаньки! А я, правда, ворожила в тот крещенский вечер — воском на воде. И милому моему вылились цепи. А это неправда! Вот он мой милый, со мною, со мною! У нас будет ребеночек, ребеночек. Хороший, толстенький, тяжеленький. Я его буду нянчить, вот так качать и баюкать и песню напевать.
И она качала на руках и прижимала к сердцу и пела, полная любви и нежности к малютке:
Все смотрели на Лизаньку с нежностью и радостью, каждый спешил пропеть или рассказать про себя самое веселое и самое радостное.
Захлебываясь счастьем и обращаясь к своей подруге, первым заговорил бледнолицый.
— А што? Помнишь, помнишь? Как у нас с тобою Васенька-то, первачок родился? Вот ты эдакая же дурочка была! — и он встал с места и, приплясывая, похвастал: — А теперича она у меня еще лучше! Поглядите-ка, поглядите-ка: каково нам хорошохонько!
Но широкий перебил его и, подбочениваясь, на манер разудалого разбойника стал рассказывать:
— В кургане братском у лихого атамана, у Степана, клады, братцы мои! Лежали триста годов, никому не давались. И вот они, стало быть, до нашей воли долежались. — он ударил сильною рукою по столу и закричал: — Кто может больше меня унести на закоротках золота? Кто? — и повернулся к своей подруге: — Я тебя могу носить, как лебяжью пушинку на руках. Сила моя, силушка! Не страшен мне с тобой никакой лесной разбойничек. Эх, дружки мои товарищи! Не нагулялся я еще по рекам русским многоводным. Не належался я еще на песках желтых, сыпучих, прибрежных. Не напился я еще до пьяна вина зеленого. Не сполюбил я еще мою лебедь белую, всей кровью сердца моего ненасытного!
А рыжий перебил широкого и, захлебываясь счастьем, начал всех горячо уверять: