Дедушка Жан-Пьер был стар и не мог похвастаться отменным здоровьем. Его пугали резкие звуки. Он не выносил кошачьей возни в коридоре; один вид Паслёна — бедного калеки — внушал ему крайнее отвращение, а все эти изысканные блюда, что готовила для него мать, не вызывали у него аппетита (он предпочитал водянистую овсянку и хлеб из муки грубого помола, какой ели слуги, а еще имел забавную привычку посыпать любое блюдо — ростбиф, картошку, свежий салат с помидорами сахаром); и его совершенно
Но это и понятно — ведь он был нездоров. Старик кашлял, чихал, со злостью сплевывал в свои платки, жаловался на боли в груди и спине, на бессонницу (мол, постель у него слишком мягкая, а белье чересчур накрахмалено) и на головокружение — стоило ему покинуть комнату или просто выглянуть в окно. Замок Бельфлёров — ужасающее место каких-то нечеловеческих размеров, он позабыл, насколько дом огромен; это зрелище навевает неимоверный ужас! Что за извращенный мозг, движимый безудержным Вожделением, воплотил в жизнь этот замысел? Сам замок… его окрестности… Поглощающая любой свет зыбкая поверхность Лейк-Нуар… Бескрайние пространства дикого леса… И эти горы вдали, тоже внушающие ужас; а позади, раскорячившись во все стороны — еще более чудовищные пределы, территория, которую небрежно называют «внешним миром». Что за обезумевший мозг, движимый безудержным вожделением, воплотил в жизнь этот замысел?..
Жан-Пьер насмешливо крякнул и снова принялся тасовать и снимать и снова тасовать, а потом раздавать карты, одну, другую, и еще, и еще. Лично он предпочитал
Кровавик
По причине обета, который она дала совсем молодой девушкой, двадцати с небольшим лет, много лет назад, после того как лишился жизни то ли второй, то ли третий ее жених (а одним из них был красавец морской офицер тридцати одного года, отец которого владел несколькими текстильными фабриками в Долине могавков), двоюродная тетка Вероника выходила из своих покоев лишь после заката и носила исключительно черное. «Такие несчастливцы, как я, не должны показываться при свете дня», — говорила она. Предполагали, что некогда она мнила себя красавицей — возможно, не без основания, — и теперь скорбела не только по двоим, а может, троим мужчинам, с которыми ей не грозило бы вечное девичество, но и по собственной прошедшей юности; ведь девичья прелесть, как казалось во время оно, неизбывная, постепенно поблекла, и от нее давно ничего не осталось, кроме сурового и бессмысленного обета — данного, разумеется, при свидетелях: «Такие несчастливцы, как я, должны скрыться от мира людей, чтобы не огорчать их! — воскликнула она. — Ведь я и впрямь проклята!»
Из-за этого обета Джермейн редко видела свою тетю, да и то в основном в зимние месяцы, когда темнело рано, и ей надо было отправляться спать далеко не сразу после наступления темноты. В тете Веронике самым удивительным была ее