Нечто узкое, как лезвие клинка, пронзило его живот, кромсая, прорвалось к низу живота и в самое надчревье, где все забурлило в агонии. Его нутро корежилось и корчилось, и бурно боролось за жизнь, а Иеди дня лишь мог прижать живот руками, невидяще уставясь туда, где раньше было небо. Он не мог, он просто не мог поверить, что существует такая боль, теперь он скулил, как щенок, а тем временем что-то булькало и наливалось гнилым плодом в его кишках, распухая все больше, готовое вот-вот лопнуть. Что со мной такое?!. Что я должен сделать?!. Его онемевшие пальцы стали теребить растрепанный ремень и пуговицы ширинки на штанах, преодолевая муку, которая гнула его в три погибели, ведь это, очевидно, было проявление… обычной простуды… Внезапная диарея… Этот ужасный приступ, рвущий его тело изнутри, не имел с ним самим ничего общего.
О
Он приспустил штаны как раз вовремя: его кишки опорожнились резко, обдав горячим содержимым священную гору, и волна резкой вони чуть не сшибла его наземь.
Он отполз подальше на корточках, штаны болтались у него на щиколотках, а все тело покрывала тончайшая, невидимая пленка жгучего пота. Невозможно, просто невозможно
У него горело лицо: сквозь поры кожи словно прорывались язычки пламени. Каждый волосок на голове в ошеломлении встал дыбом.
Иедидия попытался встать на ноги, разогнуться, чтобы наконец покинуть это оскверненное место. Но тело вновь пронзила конвульсия. Он прижал руки к животу и повалился на землю. И вот так, опираясь на руки и колени, с болтающимися на щиколотках штанами он прополз несколько ярдов — пока его не охватил новый приступ, так что оглушительно застучали зубы. Его трясло от холода, бил озноб, и в то же самое время словно обдавало страшным жаром, во рту вдруг стало так сухо, что он не мог глотать. Тут гнусная вонь исторглась из него, настолько неописуемая, что легкие его замерли; он не мог дышать.
Его нутро выло от боли. Его корчило, скручивало в узел. Он опустился на корточки, зажав голову в ладонях и стал раскачиваться взад-вперед в ужасных мучениях. И ждал. Но пусть он болен, болен несказанной болезнью, но отрава не покидала его.
Ничто теперь не имело значения — только опорожнение; освобождение от лавоподобных масс, скопившихся в его нутре.
По лицу его катились слезы. Все его тело рыдало — и туловище, и бедра. Какая-то адская тварь вдруг зародилась в самой глубине его существа, и, будучи не в силах освободиться от нее, он покорился ей, униженно и трусливо, полуобнаженный, ожидая избавления. Он хотел бы воззвать к Господу, вот только мучения его были столь велики, что он больше не помнил слов; голос его издавал лишь простые, животные звуки. Он рыдал, скулил, кричал во всю глотку. Трясясь всем телом, покачиваясь на корточках.
Теперь боль охватила все тело. Душа покинула его, ужаснувшись. По телу струился пот — по груди, спине, ребрам, и по костлявым бедрам, и по тонким, с напряженными мышцами, ногам. Он должен был опорожнить свое нутро, но не мог. Бурлящая, распухающая боль нарастала, он чувствовал внутри чудовищное давление, но никак не мог опростаться, избавиться от него, преодолеть.
Давление вдруг стало невыносимым и с силой прорвалось наружу, безжалостное, невыносимо жгучее. И вновь священная гора была осквернена его гнилост ными, водянистыми, мерзейшими испражнениями.
Обжигающе горячими и невообразимо вонючими. Никогда в жизни не ощущал он подобной вони.
Задыхаясь, он отползал прочь, двигаясь на ощупь. Давление ослабло, кишечник, казалось, был пуст, жар внезапно спал, и теперь он ежился от холода, его зубы стучали, он хотел вернуться к себе в хижину, но та осталась где-то позади, и он пополз к узкой речке, бегущей вниз по горе, чтобы обмыться — чтобы попытаться очистить себя.
Иедидия опустил руки в ледяную воду.
Теперь его трясло от холода, его пронзал такой страшный холод, что он трясся и все его тело распадалось на части. Ему нужно вернуться в хижину. Добраться до нее и поспать, в безопасности, в тепле очага, и тогда к утру он восстановит силы, и душа его вернется в тело…
Он собрал остатки сил. И попытался выпрямиться. Медленно. Пошатываясь. Но слабый укол боли, а может, лишь ожидание боли, испугало его, и он застыл в этой позе, в полупоклоне, согнувшись чуть ли не до земли, в позе животного. О нет, только не это. Господи, неужели это