Где-то далеко слышались крики его братьев — родных и двоюродных. Наверное, они возле ручья. Играют в войну, понарошку стреляют друг в друга, прячутся за валунами, неосмотрительно высовывая головы и ухмыляясь во весь рот. Дав им обогнать себя, он ловко ускользнул к пруду, так что теперь они не знали, где он, не думали о нем, оставили в покое…
Как жутковато-стремительно, как непредсказуемо вырос его пруд! Он стал заметно глубже, чем в прошлом августе, и увеличился в диаметре футов на шесть, а то и на десять, благодаря паводкам и тающему в горах снегу. Но изменился он не только в размерах. Берега пруда заросли рогозом, тростником и водяной ивой, на воде белели лилии, теперь здесь росли и хвощ, и калужница, и щитолистник, и болотница. Одурманенные солнечным светом, жужжали насекомые. Теплая влага манила сюда стрекоз, жуков-плавунцов, водомерок. Вокруг пруда расселись лягушки. Когда Рафаэль подошел ближе, они одна за другой попрыгали в воду. А вода была такой прозрачной, что он мог понаблюдать, как они быстро удаляются прочь, к центру пруда, в темную глубь.
Вдалеке всё кричали его братья и кузены. Доносился до него и девичий визг. И, заглушая этот надоедливый шум — раздражавший, но не мешающий ему, пронзительно зудела циркулярная пила. (Исполинские вязы и дубы возле усадьбы, пострадавшие в зимних бурях, решили спилить. Очевидно, в семье откуда-то взялись на это средства. Как и на ремонт протекающей уже много лет крыши.)
Потом пила стихала, и его снова обволакивали лишь звуки пруда — не голоса, даже не шепот, но почти неслышное пощелкивание или напоминающее шепот бульканье. Оно убаюкивало, подобно музыке, музыке без слов. Хотя пруд не умел говорить и, скорее всего, ничего не помнил, он давал Рафаэлю понять, что ощущает его присутствие.
Полное имя мальчика — он видел его на письме всего раз или два, на документах с золотым тиснением и гербовой печатью Бельфлёров на красно-черном воске — звучало как Рафаэль Люсьен Бельфлёр П. В семье его звали Рафаэлем. Некоторые дети называли его Рейф. (Хотя чаще всего никак не называли — он их вообще не интересовал.) Во время болезни, лежа в кровати, когда из комнаты выходила даже надоедливая сиделка, он вообще не имел имени, как и возле пруда. Безымянный, он становился невидимым.
Когда он болел, то закрывал глаза и успокаивался в мечтах о своем пруде. Конечно, зимой водоем замерзал — он был скован льдом и завален снегом, на семь или восемь футов; и если бы Рафаэлю разрешили — что, конечно, было исключено — пойти с другими мальчиками в поход на снегоступах, он, скорее всего, вообще не вспомнил бы, где находится пруд, хотя и держал в памяти место позади кладбища, где росли рядом канадская ель, горный клен и ясень. Короткими и темными зимними днями пруд был скрыт от взоров, но Рафаэль, притворяясь спящим, даже когда рядом находились его мать и любимая сестра Иоланда, закрывал покрасневшие глаза и представлял себе его таким, каким тот был осенью: вызывающе роскошным, когда водная гладь, будто чешуя, поблескивала на солнце.
Пруд успокаивал его. Рафаэлю казалось, что стоит ему подойти к берегу и войти в воду, дать ей обнять лодыжки, колени, пах — и жар отступит… Нежный и податливый черный ил обволакивал его, но движений не сковывал. Прозрачная вода, хоть и растревоженная его неуклюжестью, не мутнела.
Порой он просыпался от какого-то сна и встряхивал головой, удивленный тем, сколько времени проспал. Заснул он в полдень, а когда открыл глаза уже смеркалось. Кот тети Леи, Малелеил, повадился укладываться у Рафаэля в ногах. Сколько же этот кот может спать — просто удивительно! Иногда во сне он вздрагивал, дергал лапами и мяукал тихонько, как котенок, поводя большими ушами и запуская когти в одеяло, но все же спал глубоким сном и не просыпался, даже если Рафаэль поворачивался с боку на бок или поправлял подушки. Это потому, что кошки и впрямь видят сны, говорила Рафаэлю сиделка. Кто знает, что им только снится — наверное, вспоминают всякое. А еще они постоянно куда-то бегут. Вон, погляди.