А что же оставалось делать тем, кто так или иначе не мог сотрудничать с Уваровым или Бенкендорфом? Столь разные по своим габитусам люди, Надеждин и Чаадаев обладали амбициями публичных интеллектуалов, стремившихся к признанию обществом и властью. И тому и другому служба в государственных структурах по разным причинам оказалась недоступна, хотя они в свое время приложили немало усилий, чтобы получить ее[494]
. Оба находились на глубокой периферии имперской административной элиты. Оба обладали репутацией не самых благонамеренных подданных и имели склонность к авантюрным поступкам, свидетельство тому – отставка Чаадаева в 1821 г. и постоянные нападки императорской цензуры на Надеждина, не помешавшие тому, впрочем, в 1836 г. опубликовать откровенно неподцензурный текст. Их нелогичный на первый взгляд союз можно рассматривать как совместные действия живших в разных социокультурных сферах людей, которые отчаялись обойти барьеры, встроенные в институциональную структуру публичного поля. Сужение пространства политического дебатирования стимулировало попытки выйти за ограниченный периметр дозволенной дискуссии как средство получить общественное признание. Единственным способом подчеркнуть свою исключительность и завоевать символический капитал оказалась публикация первого «Философического письма» – историософский демарш огромной силы, в итоге обернувшийся скандалом.Чаадаев и Надеждин, люди не военные и не придворные, не могли стать советниками правителя (подобно Карамзину), «системными» интеллектуалами (подобно Уварову) или сделать уникальную для их габитуса административную карьеру (подобно Сперанскому). Тем не менее каждый из них добился успеха в другом поле: Чаадаев получил признание как властитель дум в московских салонах, а Надеждин обрел популярность в академической среде и журналистике, писавшей о литературе, науке и философии. Независимость опиравшегося на публику и ее вкусы мыслителя базировалась на его экономической автономии от власти, которая позволяла ему не следовать в ее политико-философском фарватере. Проблема, однако, состояла в том, что в 1830-х гг. интеллектуальный рынок в России не был в достаточной степени развит, а репутация литераторов по-прежнему зависела от их встроенности в систему государственного или частного патронажа. Оказавшись в тупике, Чаадаев и Надеждин повели себя как самостоятельные игроки в политическом поле, предпочитавшие говорить о политике публично, напрямую обращаясь к власти и обсуждая ее идеологию. Они пытались утвердить собственную исключительность через единственный существовавший тогда в России институт общественного мнения – прессу. В этом смысле жест Чаадаева и Надеждина намного опередил их время.
Часть II
Глава 7
Политическая дерзость или умственная болезнь? Микроконтекст принятия императорского решения
Первый отзыв Николая I о первом «Философическом письме» отличался резкостью, но одновременно и некоторой неопределенностью. Царь назвал чаадаевскую статью «смесью дерзостной бессмыслицы, достойной ума лишенного». Граница между преступлением («дерзость») и безумием в представлениях императора не была четкой: он нередко сближал политическую неблагонадежность с сумасшествием. Так, 20 декабря 1825 г. в выступлении перед дипломатическим корпусом монарх следующим образом характеризовал декабристов: «Несколько негодяев и сумасшедших думали о возможности революции, для которой, благодарение небу, Россия далеко еще не созрела»[495]
. В своих «Записках» он замечал: «Сергей Муравьев был образец закоснелого злодея. Одаренный необыкновенным умом, получивший отличное образование, но на заграничный лад, он был во своих мыслях дерзок и самонадеян до сумасшествия, но вместе скрытен и необыкновенно тверд»[496]. «