Снаткина отправилась в большую комнату. Я допил чай и твердо решил работать. Засунул ноутбук и сканер в рюкзак, взял зонт и отправился в краеведческий музей.
Дождь никак не мог закончиться, но моросил неравномерно, в некоторых местах пускался сильнее и выбивал пузыри в лужах, в других местах практически прекращался. Я шагал по Любимова, потом по Пионерской, потом по Советской, мимо почты, я шагал по тротуару и ловил себя на том, что это все-таки другая Советская, не та, что я помнил. На моей Советской был железнодорожный магазин, в котором товары отличались от товаров других магазинов, в нем продавались дорогой индийский чай в зеленых пачках и помадка в зеленых стеклянных вазочках. За железнодорожным размещался хозяйственный, в котором свободно лежали баллончики для сифона и порой завозили ниппельную резинку, а дальше по улице имелись «Союзпечать» и книжный магазин Верхневолжского издательства, который любила моя бабушка, а за ним краеведческий музей.
Железнодорожный был закрыт, и, похоже, давно, и хозяйственный закрыт, в «Союзпечати» хирела пивная будка, а в Верхневолжском вовсю торговали чайниками и видеокассетами. Я не заглядывал в него, но не сомневался, что это именно так. Обходил лужи на тротуаре и думал, что в мире с каждым годом все меньше и меньше моего. Мое сокращалось с каждым годом, сначала незаметно исчезая с улиц, растворяясь в дворах, зарастая лесными тропами, мелея с ручьями; затем этот процесс ускорился, постороннее все настойчивее проступало через кожу мира, и в тот самый, последний год я понял, что в Чагинске моего не осталось вовсе, наступила чужбина.
Я помнил тот день. Август заканчивался, бабушка собралась за грибами, и я отправился с ней. Мы еще затемно пришли на вокзал, дождались почтово-багажного и через двадцать минут выгрузились в Абросимове. Еще четыре километра по лесной дороге, чтобы дойти до Ивановой рощи.
Здесь росла самая чистая березовая роща — светлая, наполненная солнцем и живым воздухом, без лома, гнили и подлеска — березы, мох, невысокая трава, костяника, и никогда никаких комаров, бабушка любила это место. Каждый август мы приезжали сюда за груздями, потому что грузди здесь росли необыкновенно качественные — жирные, круглые как бублики, с густой бахромой, и бабушка знала, где именно их искать.
В некоторые годы Иванова роща отдыхала от грибов, и мы не могли найти ничего, ходили до вечера между берез, пили чай из термоса с черным хлебом, посыпанным сахаром. А потом в сумерках возвращались домой на пригородном, чтобы отправиться сюда на следующий день и снова бродить по лесу.
Я спрашивал, зачем мы сюда приезжаем — грибов-то нет. Бабушка рассказывала, что грузди всегда пластами, а пласты эти могут быть и длинными и круглыми: весь день ходишь — ничего, а назавтра приехал — и два пестера за час. Я не очень-то верил, а однажды бабушка рассказала. Лет тридцать назад она потеряла здесь золотые часики, лопнул ремешок. Ладно бы, но часики эти подарил дед, и бабушка верила, что часы до сих пор где-то здесь лежат и рано или поздно найдутся. Обязательно найдутся.
И я эти часы искал, разгребая прелые листья и сдвигая в сторону зеленый мох, я надеялся, что увижу золотой бок, мне казалось, что найти их должен именно я.
В тот год груздей мы тоже не нашли.
Мы приехали в Абросимово затемно и час шагали по ельнику, а когда добрались до Ивановой рощи, поднялось солнце. Роща сияла в росе, мы три часа бродили в березах. Грибов не было — ни волнушек, ни попутниц, ничего, но бабушка не унывала и собиралась гулять до вечера. Я в часы давно не верил, ну кто спустя тридцать лет станет искать в лесу часы? У бабушки имелась другая причина, но я не спрашивал какая, не хотел, чтобы она придумывала.
К одиннадцати мне надоело. Иванова роща стала чужой, она не встречала меня тем утром, я понял это. Я решил не дожидаться обратного поезда и отправился домой пешком. Тридцать километров. Я выступил в двенадцать и доковылял домой к семи. И скоро чужбина пошла вширь, дотягиваясь до всего, что я любил. Мой мир сдался и отступил, его деловито заняли другие люди, обжили под себя, обили сайдингом, окружили заборами, надстроили вторые этажи, воткнули трубы в горло родников и приделали лестницы, снабдили оградами и табличками. И скоро я сам стал чужим и научился отлично эти таблички составлять…
Вдалеке улицу Советскую переехала «шестерка» Хазина, или показалось, мало ли в Чагинске «шестерок». А чем, кстати, Хазин занят? И где живет…
Советская была безлюдна, а музей оказался закрыт, хотя никакой уведомляющей таблички не висело. Я попробовал посмотреть сквозь дверное стекло, однако ничего, кроме темноты, не увидел. На всякий случай постучал. Получилось неожиданно громко, и внутри здания кто-то шарахнулся и опрокинул железное ведро, оно с грохотом покатилось по полу, и этот кто-то его поймал.
— Эй! — позвал я. — Эй, я по делу!
Я постучал настойчивее.
— Мы с Бородулиным договаривались! У меня работа в архиве!
Но находящийся внутри открывать не собирался.
— У меня важная работа…