– Я профессор здешней консерватории Чайковский, – ответил молодой человек.
– Вы – профессор?! – воскликнул де Лазари. – Что вы меня дурачите? Какой же вы профессор! Ученик какой-то.
– Ну как вам угодно, – как будто сердясь, ответил юноша.
Весёлый и общительный де Лазари, знавший всю театральную Москву, познакомил своего нового друга со знаменитым актёром Провом Михайловичем Садовским и не менее знаменитым писателем Александром Николаевичем Островским. Знаменитостям Чайковский сразу понравился: «с первого момента появления скромность, чудное лицо, милый смех и вообще какое-то особенное очарование П. И. Чайковского обворожили всех». Садовский особенно сильно полюбил Петра Ильича и относился к нему с какою-то влюбленностью. За ужином в Артистическом кружке Садовскому подают большое яблоко; он его тщательно чистит, режет на кусочки и даёт их Петру Ильичу понемножку, приговаривая: «ох, батюшка, ох, голубчик!» Лишь когда уже последний кусочек яблока съеден, Петру Ильичу позволяется уйти из кружка.
Артистический кружок тогда был центром, в котором собирались писатели, артисты Малого театра, музыканты и вообще люди, интересовавшиеся искусством и литературой. Кружок был основан Николаем Григорьевичем Рубинштейном при содействии Александра Николаевича Островского и князя Владимира Фёдоровича Одоевского и в первые годы своего существования собирал лучшую часть артистического общества Москвы. Собрания кружка не имели определённой программы, но почти всякий день устраивалось что-нибудь более или менее интересное. Здесь происходили чтения новых литературных произведений, устраивались музыкальные вечера, танцы.
Не по дням, а по часам росла популярность Чайковского. Это «был уже один из самых больших любимцев Москвы, не только как композитор, но и как человек, – вспоминал Константин де Лазари. – Да и нельзя было не любить его. Всё, начиная с его моложавой наружности, чудных, глубоких по выражению глаз, привлекало к нему неотразимо. Больше же всего – эта поразительная в таком таланте скромность и трогательная доброта. Никто не умел так задушевно, мило обойтись с каждым, ни у кого не было такого детски-чистого и светлого взгляда на людей. Каждый чувствовал, говоря с ним, какое-то тепло, какую-то ласку в звуке его голоса, во взгляде. В консерватории он был кумир учеников и учениц, среди товарищей – всеобщий любимец, во всяком кружке знакомых – самый желанный гость. Его просто разрывали на части приглашениями и, не имея духа отказать никому, он принимал их, но это его очень тяготило, потому что отвлекало от работы сочинительства».
6 марта 1866 года Чайковский писал братьям: «В пятницу игралась увертюра моего сочинения и имела успех: я был единодушно вызван и, говоря высоким слогом, приветствован громкими рукоплесканиями. Еще лестнее для моего самолюбия была овация, сделанная мне на ужине после концерта, который давал Рубинштейн. Я приехал туда последним и когда вошел в зал, раздались весьма долгие и продолжительные рукоплескания, причем я очень неловко кланялся на все стороны и краснел. За ужином, после тоста Рубинштейна, он сам провозгласил мой тост, причем опять овация. Пишу вам все это так подробно, ибо это, в сущности, мой первый публичный успех, а потому мне весьма приятный. Еще одна подробность: на репетиции мне аплодировали музыканты. Не скрою, что это обстоятельство прибавило Москве в моих глазах много прелести».
В двадцатых числах марта Пётр Ильич съездил в Петербург к братьям и родным, и пробыл там до 4 апреля. Он уехал из Петербурга в тот день, когда было совершено покушение революционера-террориста Дмитрия Каракозова на императора Александра Второго. Из Москвы Пётр Ильич писал братьям 7 апреля 1866 года:
«Путешествие совершил благополучно. Известие о покушении на государя дошло до нашего поезда уже на той станции, где мы пили чай, но только в неясном виде. Мы уже вообразили, что государь умер, и одна близ сидевшая дама даже проливала по этому случаю слезы, а другая восхваляла качества нового государя. Только в Москве я узнал, в чём дело. Овации здесь происходят уму непостижимые: например, в Большом театре, где я был, третьего дня давали «Жизнь за царя», но её-то (как сказал бы Ларош) вовсе не было. Как только появлялись поляки, весь театр вопил: «долой! долой! долой поляков!». В последней сцене 4-го акта, когда поляки должны убить Сусанина, актер, исполнявший эту роль, начал драться с хористами-поляками и, будучи очень силён, многих повалил, а остальные, видя, что публика одобряет такое посмеяние искусства, истины, приличия – попадали, и торжествующий Сусанин удалился невредимым, махая грозно руками и при оглушительных рукоплесканиях москвичей. В конце вынесли портрет государя и далее нельзя уже описать, что была за кутерьма».
11. Мятлева дача. «Зимние грёзы»