Илья Петрович, хоть и поддерживал сына все годы обучения его в консерватории, но по окончании Петром Ильичём Петербургской консерватории высказал свои сомнения:
– Милый мой Петя!.. У меня, голубчик ты мой, все-таки правду скажу, болит сердце за тебя. Ну, вот, слава Богу, кончил ты по желанию своё музыкальное образование – и что даст оно тебе: говоришь ты, быть учителем, пожалуй назовут и профессором теории музыки с ничтожным жалованьем! Этого ли ты достоин? Светлая головка, изящное образование, превосходный характер того ли заслуживают! … Похвальна твоя страсть к музыке, но, друг мой, это скользкий путь, вознаграждение за гениальный труд бывает долго-долго спустя. Посмотри ты на бедного музыканта Серова, трудясь со страстью, он только нажил серебряные волосы, а не серебро…. Глинка умер бедняком, да и прочие наши таланты недорого оценены…
Получив от Петра Ильича письмо с уверениями в том, что он жизни не мыслит без музыки, огорченный отец ответил:
– Что ж, если таково твоё призвание, то дальше и толковать нечего. Ты в семье моей лучшая жемчужина, не думал я, что на твою долю выпадет такая трудная и скользкая дорога! С твоими дарованиями ты нигде бы не пропал.
10. Москва. Николай Григорьевич Рубинштейн
Москва не отставала от Петербурга, там тоже открывалась консерватория. Во главе консерваторской деятельности встал другой Рубинштейн, Николай Григорьевич – младший брат петербургского. Он приехал в Петербург к брату в поисках кандидата на место профессора теории музыки в нарождающуюся консерваторию. Сначала эта должность была предложена Александру Серову, и он даже переехал в Москву, но в Петербурге приступили к постановке его новой оперы «Рогнеда», начались репетиции, и ему пришлось вернуться в северную столицу. Тогда Николай Григорьевич обратил свой взор на Петра Ильича Чайковского как лучшего выпускника консерватории и сделал ему предложение, не дожидаясь получения им диплома. Пётр Ильич предложение принял и 6 января 1866 года прибыл в Москву.
Николай Кашкин вспоминает: «Он приехал в Москву в необыкновенно старой енотовой шубе, которую дал ему А.Н. Апухтин (друг Чайковского по Училищу правоведения) употреблявший её в деревенских поездках; сюртук и прочие принадлежности костюма гармонировали с шубой, так что в общем новый преподаватель был одет не только скромно, но просто очень бедно, что, впрочем, не помешало ему произвести прекрасное впечатление на учащихся при своём появлении в классах: в фигуре и манерах его было столько изящества, что оно с избытком покрывало недочёты костюма».
Приехал Пётр Ильич утром, снял номер в гостинице Кокорева и тотчас отправился к Рубинштейну. Николай Григорьевич жил на Моховой, тут же ютились и Музыкальные классы. Рубинштейн предложил Чайковскому поселиться в своей директорской квартире, на что Пётр Ильич согласился. 10 января 1866 года он писал братьям в Петербург: «Живу я у Рубинштейна. Он человек очень добрый и симпатичный; с некоторою неприступностью своего брата ничего общего не имеет, зато, с другой стороны, он не может стать с ним наряду, как артист. Я занимаю небольшую комнату рядом с его спальней, и, по правде сказать, по вечерам, когда мы ложимся спать вместе (что, впрочем, будет случаться, кажется, очень редко), я несколько стесняюсь; скрипом пера боюсь мешать ему спать (нас разделяет маленькая перегородка), – а между тем теперь ужасно занят. Почти безвыездно сижу дома, и Рубинштейн, ведущий жизнь довольно рассеянную, не может надивиться моему прилежанию».
14 января Чайковский жалуется братьям: «Всё моё жалованье за первый месяц пойдёт на новое платье, которое Рубинштейн требует, чтобы я сделал, говоря, что моё теперешнее слишком неприлично для профессора теории музыки». Но уже 23 января Пётр Ильич сообщает, что Рубинштейн ухаживает за ним «как нянька, и хочет непременно исполнять при мне эту должность. Сегодня он подарил мне насильно шесть рубашек, совершенно новых… а завтра хочет насильно везти к своему портному заказывать платье».
Однако, как резюмирует Модест Ильич, «при всей дружбе и благодарности к своему сожителю, при всем уважении к нему, как к человеку и артисту, – ничто так наглядно не связывало его свободы, как дружеский деспотизм этого вернейшего и благодетельнейшего из друзей. С утра, в течение всего дня, во всех мелочах обыденной жизни Петру Ильичу приходилось покоряться чьей-то чужой воле, и это тем более было невыносимо, что вкусы и образ препровождения времени у двух сожителей были совершенно противоположны. У Николая Григорьевича, начиная с прислуги, Агафона, в массе мелочей были свои пристрастия, антипатичные складу характера Петра Ильича. Перечислять их здесь было бы неуместно, все они были, в сущности, ничтожны и безобидны, отказаться от них, по всей вероятности, Рубинштейну не стоило бы ни малейшего лишения, но ни просить, а тем менее требовать этого Петру Ильичу не было свойственно: если он не любил, чтобы его стесняли, то стеснять других – ещё менее. Он молча подчинялся и не мог не чувствовать в это время раздражения и недовольства».