Собственно, никто и не помнит о его прошлом. И все проходят мимо, не замечая ни самого дома, ни необычной, затейливой двери, ни окон с тяжелыми глухими портьерами, как порою не замечают оборванного нищего на улице, цыганку-гадалку в длинной, метущей тротуар юбке или безногого калеку на самодельной каталке. Если же такого прохожего остановить и сказать: «Посмотрите же! Посмотрите!» — то точно так же, как он скользнет торопливым, безучастным взглядом по нищему, цыганке или калеке, он будет с недоумением всматриваться в зеленоватые стекла двери или ряды окон под арочными козырьками. А затем с понимающим видом кивнет, из вежливости соглашаясь с вами: да, действительно, гм… старинный дом… и дверь довольно затейливая. Но ведь у него с этим домом ничего не связано. Ничего, знаете ли, никаких воспоминаний… Так что извините… ммм… ммм… и позвольте откланяться…
Приподнимет шляпу — и исчезнет.
И только я один чувствую, что у меня связано, и что в этом доме бывал мой дедушка, и что это та самая Дверь, до которой бабушка тайком провожала… Странное дело — та самая! Можно даже прикоснуться — вот я протягиваю руку и прикасаюсь к ней самыми кончиками пальцев, словно опасаясь, что в последний момент и она исчезнет, обернется некоей изменчивой туманностью, улетучивающимся дымком, миражом… Опасаясь потому, что, может быть, это и не та самая дверь, поскольку ныне она существует в совсем иной временной проекции, в ином измерении, а лишь время обладает той единственной подлинностью, которой лишены вещи.
Поэтому не столь уж важно, та или не та, а важно, что — сохранилась. Сохранилась так же, как и часть (всего лишь малая часть!) библиотеки, собранной дедушкой: эти книги стоят у меня на полках. Поднявшись по библиотечной стремянке (полки у меня до самого потолка), я с благоговением разглядываю мерцающие золотым тиснением корешки, поглаживаю, сафьяновые переплеты и перелистываю хрустящие пергаментные страницы. Страницы с загадочными вензелями, таинственными эмблемами, пирамидами, усеченными конусами и черепами (от страха можно и со стремянки упасть).
Да, книги дедушки мало сказать особенные — редчайшие. Об этом наперебой твердили эксперты разных музеев и букинисты, с которыми я не раз советовался и консультировался, и это единодушно подтверждали перекупщики и книжные спекулянты, всегда оказывавшиеся рядом во время подобных консультаций. Да, да, балагур, весельчак, гусар, дедушка собрал редчайшую библиотеку мистических книг, хотя всю жизнь проектировал прокладку узкоколеек, мотался по стройкам, грелся у одного костра с заключенными спецлагерей, хлебал с ними пустые щи из железной миски — сначала как вольнонаемный, так сказать (хотя в те годы воля от неволи мало чем отличалась), а затем как такой же заключенный с номером П-244.
Впрочем, тут речь уже не о дедушке, а о тех самых тридцатых годах, криминальный отсвет которых смешивается с отсветом мистическим, жизнь припахивает смертью, парады похожи на жертвоприношения, и на светло-бежевом кителе, облегающем стан человека с сутулой спиной, низким лбом и зачесанными назад седеющими волосами угадывается бархатная мантия Верховного жреца и Магистра. Светло-бежевом или, точнее сказать, песочного цвета, того самого, от которого потягивает могильной гнильцой. Видно, прав был дедушка, досадливо щелкая пальцами от нетерпеливого желания подобрать слово, выражающее экзистенциальную загадку тридцатых. Кладбищенская ограда, погребальные свечи, бархатная мантия на кителе Верховного, разделившего всех на умерших и неживших и отслужившего по ним черную мессу, — вот вам и вся экзистенция.
Несмотря на все запреты, я так ждал возвращения дедушки — особенно того момента, когда он впервые войдет в комнату, — что конечно же пропустил этот момент. Или, точнее, сам момент застал, но совершенно не узнал дедушку, приняв его за чужого, незнакомого мне человека. Как это произошло, мне и сейчас очень трудно понять. Но я помню, что из коридора постучали в дверь нашей комнаты, причем этот стук показался мне непривычным, резким, грубым, чужим (в нашей квартире так не стучали). И в ответ на удивленно-вопросительное, встревоженное и даже испуганное «войдите!», произнесенное бабушкой, дверь медленно — мучительно медленно — приоткрылась. Из коридора скользнул лучик света, пробежавший по пыльному полу, и в комнату вошел незнакомый мне старик в кирзовых сапогах и ватнике, в солдатской шапке-ушанке, с фанерным некрашеным чемоданом в руке.