Читаем Чары. Избранная проза полностью

Красавица-бабушка, оберегаемая преданным мужем, окруженная поклонниками и воздыхателями, привыкшая к исполнению всех ее прихотей, — казалось бы, у нее-то должна быть счастливая и беспечная жизнь, похожая на вышитую гладью дорожку, которой по праздникам накрывают буфет. И только став окончательно взрослым и умножив на восемь свои пять лет, я нашел объяснение странных черт бабушки в том, что и ее коснулась шершавинка, шероховатинка жизни, и перед ней обнажилось ноздревато-серое вещество, в безразличном созерцании которого она и провела последние годы.


Вуаль, отороченные мехом ботинки, модные шляпки — это, конечно, десятые и отчасти двадцатые, о которых — не знаю уж почему — сама бабушка вспоминала гораздо чаще, чем о тридцатых. Может быть, это объяснялось тем, что тогда она еще не испытывала удушья, не задыхалась от катастрофического отсутствия жизни, восполняемого выдуманными страстями и ложными подвигами, и двадцатые были для нее тем временем, когда она жила? А может быть, она вспоминала потому, что ей было невыносимо, мучительно трудно жить, воспоминания же рождали отрадное чувство облегчения?

Так или иначе, но рассказы бабушки всегда вызывали в моем воображении и такую картину: остывшая буржуйка с торчащей из ее зева ножкой венского стула, остывший чай в граненом стакане, мигающая керосиновая лампа, отбрасывающая на стены, причудливо увеличенные тени, и за столом молодая женщина в накинутой на плечи шубе и мужчина в перелицованном офицерском кителе и брюках со споротым кантом — будущие родители моей матери, уже покинувшие родной Орел и оказавшиеся в Москве, на Малой Молчановке.

Да, и прокладка узкоколеек, и мистические книги, и странное нежелание подниматься с дивана — все в будущем; а пока за окнами мгла, в лунном свете чернеют покосившиеся заборы, метет поземка, со скрипом раскачивается на ветру разбитый фонарь, жмется к фонарному столбу бездомный пес. Слышатся выстрелы и крики: зовут на помощь. Мужчина напряженно прислушивается, а женщина испуганно крестится и прижимает к груди его руку.

Словом, нечто похожее, вполне соответствующее нашему представлению о том времени и все-таки — недостаточное, поскольку нас интересует не внешнее течение жизни, а ее евангелические отсветы и экзистенциальная подоплека. Мы хотим застать мужчину и женщину не в ту минуту, когда они собираются затопить буржуйку и согреть чаю, а в то непостижимое мгновение, когда они чувствуют таинственное касание жизни, похожее на прикосновение крыльев ночной бабочки.

Именно в темноте… внезапно… прикосновение к лицу шершавых крыльев. И вот тут-то нам открывается, что эта фиолетовая бабочка-жизнь, порхающая над пламенем ночника, и есть как бы мистическая душа двадцатых. Странная, с бархатистым, отталкивающе-красивым тельцем и уродливой непропорциональной головой, она словно обезумела от мигающего пламени и сама не знает, куда она рвется — вверх или вниз.

Так же и сидящие за столом еще ничего не знают, и их души как бы проносятся в забытьи между жарких языков пламени, лунным светом и холодным звездным сиянием, и неизвестно, что суждено им — сгореть дотла или превратиться в мертвые глыбы льда. Поэтому они полны лишь смутных предчувствий и тревожных догадок, и вещество жизни окрашено для них в фиолетовые тона предрассветного неба, едва тронутого розовым утренним солнцем…

Глава седьмая

ДВЕ ФОТОГРАФИИ

Дедушка умер через несколько лет после своего возвращения, и я помню, что перед смертью он повел меня фотографироваться. Почему-то ему вдруг захотелось сфотографироваться со мной, очень захотелось, ну просто приспичило, что называется. И он всполошился, озаботился, забеспокоился, велел меня получше одеть, причесать мокрой расческой (чтобы хотя бы немного усмирить мой непокорный хохол), и сам надел свой белый железнодорожный китель. А если дедушка надевал белый китель, значит, случалось что-то небывалое, совершенно невероятное. Вот и на этот раз — случилось, и все в доме притихли, присмирели, а дедушка взял меня за руку и повел на Арбат к фотографу. Тот нас долго усаживал перед своей треногой с таинственным фиолетовым колодцем объектива, делал какие-то пассы, примеривался к нам, присматривался, прикидывал, что-то мурлыкал, сыпал прибаутками. Говорил: «Теперь мы улыбаемся», хотя при этом улыбался лишь он сам, а мы, застывшие как истуканы, в полуобморочном страхе ждали, когда же, наконец, свершится, что-то щелкнет, вспыхнет, оставляя в воздухе вьющийся дымок и запах сгоревшего магния, и он, мучитель, нас отпустит…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже