Подойдя к толпе, Мэри поняла, что — хорошо или нет — она пришла как раз к началу наказания, и ощутила одновременно тревогу и сожаление от того, что ей сейчас предстоит увидеть. Но она знала также, что выбора у нее нет: она должна быть здесь. Пристав как раз закончил чтение обвинения — в прелюбодеянии, — после чего капитан стражи, которого Мэри видела впервые (это был высокий мужчина со светлой бородкой, подчеркивавшей точеные скулы), взял плеть и стал разматывать ее. Наказание включало в себя пятьдесят ударов плетью и заключение у позорного столба до заката.
И там был он: без рубашки, голова и руки в кандалах, черный замок скреплял деревянные плашки, припорошенные снегом. Пальцы сжаты в кулаки, волосы обледенели. У Мэри перехватило дыхание, она мысленно помолилась за него и попросила прощения за свои деяния. Большинство зрителей стояли позади Генри, чтобы видеть его спину. Мэри задержалась перед ним. Он склонил голову, но она не могла понять, что тому причиной: усталость или покорность судьбе. Уж точно не униженность. Генри Симмонса, как и любого смертного, можно было пристыдить, но сейчас об этом и речи не шло. Он сам пошел на это. Его грех был актом непокорности, рожденным из высокомерия и гордыни. И Мэри была уверена, что он не боится. Она боялась сильнее его. Его высекут, и ему будет больно — очень больно, — но потом все закончится. Мэри полагала, что он не из тех, кто не в состоянии вынести побои. Нет, скорее всего, он склонил голову потому, что устал, или хотел, чтобы все это поскорее закончилось, или он злился, оттого что наказание отняло у него день, украло его время.
Капитан поднял плеть и нанес первый удар, звук пронесся сквозь падающий снег, точно одиночный пронзительный раскат грома, и в тот момент Генри рефлекторно вскинул голову, его глаза были широко распахнуты, а из открытого рта вырвался едва слышный хрип. Мэри вздрогнула. И тут толпа наконец заговорила, все как один громогласно поносили Генри, их голоса сливались в единый поток насмешек и гогота, его называли грешником, мерзавцем и негодяем, а когда второй удар обрушился на его спину, Мэри подняла руки и откинула капюшон. Если он вынужден терпеть это ради нее, то она не станет прятаться в тени. Их взгляды встретились. Каждый раз, когда плеть вгрызалась в него, его тело дергалось, как марионетка в руках неопытного кукловода, и он моргал, но продолжал смотреть на нее, щурясь, точно пытался прочитать мелкий шрифт в документе, сидя за своим столом в конторе дяди Валентайна, и Мэри была уверена, что видела в этом взгляде благодарность. Он был рад, что она пришла.
Тем временем между шестым и седьмым ударами на толпу вдруг нахлынуло стремление к упорядоченности, и зрители начали считать вместе с капитаном, словно в отвратительной алкогольной игре, одной из тех, в которые, насколько было известно Мэри, играли в питейных заведениях.
Когда капитан закончил, он взял ведро — Мэри сначала показалось, что там снег, но потом она поняла, что это соль, — и опрокинул его содержимое на спину Генри. Затем свернул плеть, спрыгнул с помоста и протолкался через толпу зрителей. Когда Мэри снова посмотрела на Генри, она заметила, как он едва заметно покачал головой; по его лицу, несмотря на холод, снег и сосульки в волосах, катился пот. И Мэри поняла, что если сначала он еще мог порадоваться ее присутствию, то теперь он встревожен и хочет, чтобы она ушла.
Какое-то время она медлила, чувствуя, как снежинки оседают на ее лице и чепце. Она ощущала их на ресницах и носу. Ее рвало на части. Он дернул головой влево — с ее стороны — вправо, — и она обернулась, ожидая увидеть матушку Хауленд или, не дай бог, своего мужа. Но не увидела знакомых лиц. Он просто указывал на улицу, настаивая, чтобы она ушла.
И тогда она натянула капюшон обратно и стерла снег с лица. Те, кто пришел поглазеть на зрелище, увидели то, что хотели, и уже начали расходиться; так что она обогнула столб, чтобы посмотреть на истерзанную спину Генри: следы от ударов, протянувшиеся от поясницы до плеч, набухли и кровоточили — и Мэри почувствовала прилив тошноты, потому что все это напоминало шмоток плохо разделанного мяса, а не человеческую кожу. Кровь струилась по спине Генри и впитывалась в брюки, а на снегу внизу как будто алели пятна мадеры. Помимо длинных черных линий, полосовавших его спину, кое-где были пятна, одно практически в форме звезды, — Мэри поняла, что это открытые раны.
Она протерла глаза, которые слезились вовсе не из-за снега. Сожаление и грусть грызли ее изнутри. Она сделала это с Генри Симмонсом: она набросила ему на плечи эту изуверскую ливрею, это она облекла его в эту мясистую мерзость.
Но он прав: ей нужно собраться с силами и уйти отсюда. Что она и сделала. Она ушла от столба, вспоминая, под каким предлогом пришла в центр города. Хлеб. Обадия. Она аккуратно потерла левую кисть, в которой срастались кости, и подумала о том, как ничтожна она. О том, как ничтожен человек. О том, что гнев вновь забурлил у нее внутри.
Она этого так не оставит. Не оставит.