Господь пребывал в мире, «исцеляя и благотворя», к тому посланный Духом Господним (Лк. 4:18; Ис. 61:1–2). Однако это относится лишь к тем, кто встречались на Его пути, но болезненность человечества остаётся в полной силе и после таких исцелений, которые имели значение лишь личного, частного благотворения. И эта сила сохраняется и доныне неумалённой. Она принадлежит самому состоянию человечества, которое и было воспринято Господом. Поэтому, если Господь Сам лично был свободен от болезней, то Он не отвергнул и для Себя возможности немощи, присущей ослабленности человеческого естества. Поэтому только Он и мог восприять её, «понести наши болезни». Он сделал Себя им доступным, так сказать, по Воплощению. Немощи и болезни были путём к смерти, которая является как бы их интегралом. Господь принял немощи для того, чтобы их победить в Себе: поправ немощи немощами и смерть смертью.
Отсюда следует заключить, что страдания Христовы, телесные и душевные, в своей совокупности включены были в Его умирание и Крестную Страсть. Они содержали в себе всю полноту человеческих болезней – не количественно, конечно, как некую сумму их (что, очевидно, нелепо), но качественно, как муку всех мук. Это значит, что умирание и смерть всякого человека, как и страдания от всякой болезни, включены в страдания и смерть Христову. И это делает понятным, что каждый человек умирает со Христом, а Христос со-умирает с каждым человеком его болезнью, его страданием. Это есть как бы цена искупления.
[
И когда я возвращаюсь снова к моему личному, жалкому и несчастному состоянию в болезни и умирании, становятся уразумительны те смутные мысли и переживания, которые были мне доступны на ложе несовершившегося моего умирания и после него, даже до настоящего дня. Они говорят мне, что моя болезнь (с операцией включительно) была и болезнью во Христе Его богооставленности, и я мог как бы прислонить своё несчастное, раненое тело к Его страждущему человеческому естеству. То было и есть не кощунство, но откровение. И разве могло бы быть иначе, разве мог бы отделиться от каждого из них Христос вочеловечившийся, соединившийся с нами? Если Он исцелял болящих в Своём земном служении прикосновением, взглядом, словом, то здесь, в смертоносной болезни, ужели Он не касается нашего бренного умирающего тела? И поэтому снова говорим: в больном, умирающем человеческом теле сострадает и соумирает Христос.
Эта мысль, недостаточно осознанная в богословии, иногда открывается интуиции художника. В иконописи Господь во гробе обычно изображается чертами известного условного благообразия, даже и в биении, истязаниях и крестных муках, или же в состоянии посмертного покоя, в тихой победе духа над смертью. Потребность благочестивого созерцания закрывает для глаза раздирающую и для человека непереносимую картину Страстей Христовых, и для молитвенного настроения такую стилизацию можно признать и соответственной. Но, кроме потребностей иконописного изображения, остаётся ещё возможность художественного богомыслия, находящего своё выражение в религиозном искусстве, в котором отпечатлевается это созерцание.
Не притязая исчерпать эту необъятную тему, не можем ещё раз не коснуться в этой связи изображений Христа у Гольбейна и Грюневальда. В обоих изображениях, в каждом по-своему, потрясает израненность и искажённость человеческого образа Христова, «нага и изъязвлена мертвеца» (плач Богоматери), обезображенного паче всякого человека (Ис. 52:14),
Здесь в мучительно натуральных анатомических чертах до ранений и болезней изображено человеческое мёртвое тело[78]. Что это? Усилия ли импрессионизма достигнуть наибольшего впечатления, сильнее ударить по нервам, т. е. нечто надуманное? Или же спасительная, хотя и страшная мысль о том, что Он подлинно «взял на Себя наши немощи и понёс наши болезни», во всей её жестокой, беспощадной действительности, от которой мы не можем отвратить лицо своё и отклонить свою мысль, хотя и не всем, вернее лишь немногим, она посильна?
Во всяком случае здесь запечатлено первостепенной важности созерцание, которое по-своему выражено и в наших богослужебных книгах (в особенности в богослужении Страстной седмицы). Здесь оно облекается в художественную форму, которой как бы обессиливается страшная, беспощадная мысль. У обоих художников красота принесена в жертву беспощадной правде и потрясает именно уродливость. Это и есть страшная правда о человеческом умирании… И тому, кому дано было однажды познать со-умирание со Христом, уже невозможно пройти мимо этой правды, свидетельствуемой искусством, и предпочесть ей сентиментально приукрашенные изображения, так же как и иконные схемы в абстрактной условности теологем, но вне антропологических данных. Иконы существуют для богомысленной молитвы, религиозное искусство – для человеческого постижения…