Фёдоров негодовал по поводу того, что ему приписывалась (Вл. Соловьёвым) мысль о воскрешении предков в том состоянии, в котором они жили на земле. Он понимал, что такое воскрешение не было бы воскресением как новой бессмертной жизнью. Однако он не имел в своём распоряжении средств для преодоления смерти иначе как механической «регуляцией», а это не было воскресением, которое должно совершиться не извне, но внутри, не телесной победой, но духовным одолением.
Сила смерти есть сила первородного греха, который сказался через свободу принятием неволи мира и, в конце концов, рабством смертности и смерти. Одоление смерти может совершиться только через восстановление свободы, через поединок между рабством смерти и свободой от неё. Эта свобода есть возвращение к безгреховному и догреховному состоянию человека, хотя уже наступающему в состоянии греховности человека после его греха.
Христос, приняв грехом отягчённое и порабощённое тело, не подчинился этому рабству, но исполнил волю Отца подвигом свободы духа во плоти. Эта свобода осуществлена была принятием смерти, которое явилось, однако, делом свободы, а не рабства плоти: «смертию смерть поправ». По употребительному у отцов сравнению, диавол восхотел хищнически поглотить живого Мертвеца, но сам оказался пойманным на удицу[81]. Из гроба воссиял свет бессмертия, новая сила жизни, которая дана была всему человечеству. Поэтому и стала вовсе не нужна «регуляция природы», потому что уже нечего и не для чего было регулировать. Тяжёлый покров смертности, который тяготел над миром, уже снят, хотя до времени ещё являет бывшую утраченную силу.
Но для победы над смертью надо, чтобы она была явлена до конца и до глубины, т. е. не только как всеобщая смерть, от которой никто не может уклониться, но и как Христова смерть, для которой уже нет основания в Его человеческой свободе, как исполнение воли Отчей. И только эта свобода явилась обратным путём к осуществлению образа первого Адама: «да свой паки обновит образ истлевший страстьми»[82]. Об этом говорят златые уста в слове Воскресения: «никтоже да убоится смерти, свободи бо нас Спасова смерть. Угаси ю, иже от нея держимый. <…> Воскресе Христос, и жизнь жительствует»[83].
Но это открывает нам основную истину софиологии смерти. Она является вратами бессмертия. Смерть, именно смерть Христова, а с нею и в ней смерть всечеловеческая, раскрывается в этом свете как необходимое, а потому и благодатное и радостное событие в софиении мира: «Где твоё, смерть, жало? Где твоя, аде, победа?»[84] Зачем нужно было и почему можно было умирать Христу, и почему необходима смерть для всего человечества? Не является ли эта всеобщая смерть умалением софийности мира и как бы свидетельством о бессилии Бога создать совершенный, софийный, бессмертный мир, который был бы «добро зело»? Перед лицом смерти нельзя ли усомниться в софийности мира и самой её возможности?
В ответе на этот вопрос надо, конечно, различать оба аспекта софийности: Божественное основание мира и его тварный лик. Первое же не может быть умалено, ибо это есть самоё Божество: Божественная сущность, природа, слава – Божественная Премудрость, – оно и есть нерушимая и вечная основа всякого бытия тварного. Второй аспект – тварная, или становящаяся, София – осуществляется во времени. Она, конечно, есть «добро зело», однако как ещё совершающаяся, о которой ещё может быть сказано:
Если бы смерть не была воспринята, то не могло бы быть и воскресения, ибо лишь «смертью смерть поправ». И далее: для каждого из человеков не только неотвратимо, но и спасительно это вкушение смерти, ибо лишь только так может осуществиться приобщение к смерти Христовой, а стало быть и к Его Воскресению. Зерно пшеничное не оживёт, если не умрёт.