В этот день волнения рабочих Красновосточных и Бородинских мастерских, скопления народа на станции, на железнодорожных путях, Первушинском и перекидном мосту продолжались до позднего вечера, и Надежда Сергеевна осталась в городе. Но спала она плохо: в гостиничном номере было очень душно, и перед глазами возникал то перекидной мост, толпы рабочих, солдат, пожилой усатый унтер, все увещевавший разойтись подобру-поздорову, то столы на перроне, шум толпы, блеск оголенных казачьих сабель…
А в ушах все звучал добрый знакомый голос: «А вы позорче смотрите вокруг себя, Надежда Сергеевна. Позорче будьте».
Они выехали из Ташкента на следующий день еще до солнца, надеясь по холодочку доехать хотя бы до Курбановой кузницы и там переждать самую жару. На перекидном мосту, где вчера стояли рабочие и строй солдат, еще спала пустынная утренняя тишина, только где-то внизу, вдалеке, на железнодорожных путях трубил рожок стрелочника, а ему короткими веселыми вскриками отвечал паровоз.
— Кузьма Захарыч!
— Что, голубушка?
— Чем же кончилось тут вчера?
— Увезли.
— Увезли?..
— Мг-у.
— На каторгу?
— На каторгу. Вон с кого-то рубаху тут вчера спустили, — сказал Кузьма Захарыч, указывая кнутовищем в сторону, под откос, — один ворот да рукава остались. Вон валяются на откосе.
Надя посмотрела туда, куда Кузьма Захарыч указал кнутовищем и действительно увидела на земле, на откосе изодранные синие лоскутья и рукава от рубахи.
— Видно, было дело под Полтавой, — сказал Кузьма Захарыч. — Не испугался мастеровой люд и казачишек.
Надя не отозвалась. Опять она думала о солдатах, которые подняли восстание в крепости, о том, что теперь везут их в Сибирь, на каторгу. Думала о рабочих, которые так смело вступились за осужденных, и не чаяла поскорее увидеть Тозагюль и Курбана, чтобы рассказать им об этом. Видно, глубоко запал ей в душу вчерашний день. После этого дня она действительно стала зорче глядеть вокруг и, может быть, совсем иначе сложилась бы ее судьба, и пошла бы Надежда Сергеевна гораздо легче и быстрее по той дороге, по которой, как она чувствовала, ей надо идти, если б не перебежал ей эту дорогу внезапно приехавший из Петербурга Август.
Намучившись за ночь в душном Ташкенте, плохо выспавшись, укачиваемая рессорами, Надя подобрала под себя ноги, свернулась на дрожках калачиком за широкой спиной Кузьмы Захарыча и задремала.
Очнулась она оттого, что дрожки вдруг остановились и Кузьма Захарыч с кем-то разговаривал. Не открывая глаз, она прислушалась.
— Скажи, земляк, до Яркента еще далеко? — спросил чей-то густой и вязкий голос.
— А вы туда, что ль, направляетесь? — вопросом на вопрос ответил Кузьма Захарыч.
— Да, туда вот подрядился.
— Что ж ты, извозчик, видать, городской, а поехал в уезд, — продолжал Кузьма Захарыч.
— Ну что делать?.. Подрядился, уж еду.
— Да и назад порожняком будешь ехать, — добавил Кузьма Захарыч.
— Да ведь что теперь поделаешь? Подрядился, — твердил свое извозчик.
Надя осторожно приподняла белый марлевый лоскут, которым прикрыла голову, и еще полусонная, нехотя, с ленцой приоткрыла один глаз. Прямо против нее сидел на козлах дородный бородатый мужик лет пятидесяти, с окладистой, не то седеющей, не то сивой, с прозеленью бородой и с удовольствием разговаривал с Кузьмой Захарычем, повернувшись к нему всем корпусом.
— Дай-ка, друже, табачку на закрутку, — попросил он.
— Не водится, — спокойно сказал Кузьма Захарыч.
— Что так? Аль не куришь?..
— Курю, да только местный табак, азиатский. Носовой называется. — Кузьма Захарыч вытянул из кармана желтую, похожую на грушу тыквенную табакерку с ременной кисточкой вместо пробки, показал ее собеседнику. — Вот мое курево.
— Ну и ну! Удивил. Ты что же, совсем азиатом стал?
— Да так вот оно получается, что в городе редко бываю, все больше по кишлакам мотаюсь, с местным населением общаюсь, а махорки здесь саратовской либо моршанской и в диковинку не сыщешь. А ведь курить надо?..
— Курить надо, — согласился собеседник. — В нашем извозчичьем деле не курить, так с тоски подохнешь.
— Вот я и пристрастился к носовому. Дать, что ли, щепотку?
— Да нет уж, потерплю. Разок пробовал, так слюной изошел. Всю бороду себе заплевал. Вот проснется барин, угостит папиросочкой.
— А что, спит?
— Спит.
— Изволь папиросочку, — сказал другой голос.
Из глубины крытого кожаным верхом экипажа протянулась рука с крупной, как миндалина, коричневой родинкой между большим и указательным пальцем.
Надя приподнялась, не поверила своим глазам: такая родинка была у Августа на правой руке.
— Однако что же ты стоишь, извозчик, на самом солнцепеке? Поехали, — сказал тот же голос. — Далеко ли еще нам ехать?
Тот, кто говорил, высунулся из экипажа, взглянул на дрожки. Долго, несколько секунд, он, оцепенев, смотрел на Надю.
— О, небеса!.. — прошептал он одними губами и медленно снял с головы белую полотняную фуражку с инженерским знаком на околыше.
Надя молчала.
Август медленно вышел из экипажа, остановился перед дрожками, держа в опущенной руке свою белую фуражку.
— Вы… Ведь я вас ищу, — сказал он тихо.