Проводя ладонью по старому дереву, Линден ощущал все его бороздки и насечки, он чувствовал присутствие отца, как чувствуют пульс под пальцами, приложенными к запястью. Сколько лет этому столу? Он стоял в этой комнате наверняка еще во времена прадеда Мориса, хотя, конечно, не был таким потертым и исцарапанным. Слева перьевые ручки и промокательная бумага, стакан с карандашами и шариковыми ручками, ручная лупа, пепельница, зажигалка и стеклянный шарик с искусственным снегом, Линден взял его в руку и встряхнул, вокруг крошечных белых берез с миниатюрными малиновками на ветках закружился снежный вихрь. Линден потянул на себя латунную ручку верхнего ящика, и он со скрипом открылся. Там лежали почтовые конверты, покоробившиеся от влаги листы бумаги и старый, пахнущий табаком бумажник. В нем пятидесятифранковая купюра и школьная фотография Тильи с пухлыми щеками, там ей было лет девять-десять, и он улыбнулся, разглядывая ее. В глубине ящика вперемешку валялись старые монеты, ржавые ножницы и целый ворох ненужных ключей. Справа, рядом с телефоном, стопка бумаги и нераспечатанные конверты с марками всех стран. С ума сойти, сколько писем получал Поль от всех этих любителей деревьев. Линден знал, что он отвечал на каждое письмо. У Поля не было ни компьютера, ни даже пишущей машинки, он всегда писал от руки. Взяв один листок, Линден прочитал длинный абзац. Некоторые слова и целые фразы были зачеркнуты, поверх написано что-то другое. Наверное, это черновик выступления, над которым он работал перед отъездом в Париж, в прошлую пятницу. У Поля был очень разборчивый почерк с крупными, четкими буквами. Деревья. Одни деревья. И вот теперь та коробка в дупле дерева, самой старой липы. Почему отец послал его за ней? Линден вернулся на кухню, поставил на поднос тарелки с едой. С этой самой кухней у него было связано мало радостных воспоминаний. Семья ела здесь три раза в день, Лоран почему-то не любила обедать в большой столовой, ей казалось, там неуютно. Линден как будто вновь увидел себя тринадцати-четырнадцатилетнего, как он сидит на этом стуле возле окна, а мать ругает его за то, что он сутулится. Все свое отрочество он словно сгибался под гнетом постоянных насмешек и оскорблений, о которых не решался никому говорить. Он страдал от страшного одиночества и невыразимой тоски. Может, поэтому он так редко приезжал сюда? Потому что эти места пробуждали в нем былую боль? Но разве Венозан не заслуживает второго шанса? Неужели раны юности так никогда и не зарубцуются, а эти места всегда будут носить на себе эти шрамы?