Совсем недавно от Л. И. Лазарева узнал, что отцов отчим был знакомым первого мужа Е. С. Булгаковой, и отец бывал с ним в гостях в доме, где они тогда жили. Так что К. М. с Еленой Сергеев ной был знаком с юности – не оттуда ли ее к нему доверие…
Итак, мать принесла роман Поповкину. Что она сказала ему при этом, не знаю, но условия поставила те самые – железные, и Поповкин уехал на уик-энд на дачу, которую выдающимся писателям давали вместе с должностью.
Мать ждала. Ждал отец. Ждала и Елена Сергеевна. Я тогда не мог разделять их волнений, ибо романа, как уже говорилось, еще не читал, но в свете более позднего своего опыта (в конце концов я же рассказываю то, что помню, а частично и то, что помню только я) позволю себе одно лирическое отступление. Тем более для построения сюжета оно тут в самый раз. Вы же не знаете, что решил Поповкин? Вот и помучайтесь пока в догадках. Вас же тоже волнует судьба романа?
– А чего, собственно, было ждать и нервничать? – спросит читатель, и, если он молод, простим ему.
Отсюда, из 1990-х годов, это действительно кажется ерундой, бессмыслицей. А тогда? Судьба романа Василия Гроссмана, что проследовал в госбезопасность прямо от главного редактора «Знамени» Вадима Кожевникова, романа конфискованного и уничтоженного, была свежа в памяти всех участников и свидетелей этого дела. А судьбы других книг? А судьбы других рукописей, переходивших в самиздат, потом в тамиздат, а потом вынуждавших авторов отрекаться или следовать за своими детищами или уходить в диссидентство, в противостояние? А ответственность за судьбу книги, значение которой они – не глупее нас с вами – поняли с первого чтения? А судьба Елены Сергеевны, которую когда-то Смеляков назвал «образцовой вдовой писателя», судьба, которую она сама беззаветно связала с судьбою романа?
Нет, там было о чем подумать в эти два выходных дня, было от чего потерять невосполнимые нервные клетки.
В понедельник Поповкин приехал в журнальное присутствие. Какие-то мелкие дела ненадолго оттянули главное событие дня. Редактор Ласкина была вызвана в кабинет. Поповкин отпустил секретаршу и закрыл дверь кабинета. Я бы сказал, что он опустил даже шторы, и это не было бы явным перебором, но боюсь бросить тень на материнскую репутацию.
И, сев за стол, произнес фразу, выношенную со вчерашней ночи, фразу, достойную того, чтобы войти в число исторических, как фразы Наполеона, и не вошедшую туда только потому, что гениальность ее не в величии, а в осознании низости и уникальном сочетании этой низости с правдивостью.
Словом, Поповкин сказал:
– Мне очень страшно это печатать, но я понимаю, что напечатать роман для меня – единственный способ остаться в истории литературы.
Может быть, он сказал «войти в историю литературы»? Может быть, но тогда фраза звучала бы уж чересчур самоотреченно.
– Но как быть, Евгения Самойловна? Посоветуйте. Ведь напечатать это нельзя.
Тут надо сказать о дипломатических способностях моей мамы. Самые чудовищные коммунальные соседки, готовые плюнуть в чужой суп, становились агнцами в общении с ней. Я с детства знал, что мать может ужиться в одной клетке с тигром. Причем самое удивительное, что ее лично все это не унижало, а чаще всего, подозреваю, создавало в ней гордое самоощущение укротителя хищников.
Отец тоже был не из последних дипломатов, правда, в более высоких, «некоммунальных» сферах, почему и возникло нижеописанное разделение труда. Были предприняты две параллельные дипломатические акции.
Отец отправился к Елене Сергеевне Булгаковой и сказал ей приблизительно вот что: «Главное, чтобы роман прорвался. Закройте глаза на любые цензурные изъятия, какими бы чудовищными они ни казались, лучше просто не читайте ни верстку, ни журнал. Я даю вам честное слово, что не пройдет и двух лет, как «Мастер…» будет напечатан полностью – от слова до слова. Но – при условии, что он прорвется в печать сейчас».
И Евгения Самойловна предложила Поповкину компромисс, но иного рода. Заместителем главного редактора был у Поповкина литератор из бывших цензоров, имевший в Главлите большие и надежные связи и пользовавшийся авторитетом человека, никогда не отдававшего в печать чего-либо, взывающего к цензорскому крас ному карандашу.
Называть его имя я не буду. Если у кого есть интерес и терпение, выходные данные журнала «Москва» за 1966 год всегда к вашим услугам.
Был этот человек похож именно на цензора: сухое лицо с сероватой пергаментной кожей, острый прямой нос, большие зеркальные, не пропускающие внутрь глаза и идеально отглаженные рубашки.
Почему я не хочу его называть? Потому что он – единственный в этой истории, кто не наложил на ход ее развития индивидуального отпечатка. Было ему сказано: «Сделать роман проходимым». Он сделал. Всё. Интересно не кто делал. Интересно – что в 1966 году казалось цензору непроходимым. Но об этом – чуть позже.