Пока выходили оба номера, пока мы с матерью «строили» свой памятник, предсказание отца Елене Сергеевне начало сбываться. Уже право перевода на итальянский было продано и велись отдельные переговоры о продаже права на перевод «отрывков, не вошедших в первое издание». И тут Елена Сергеевна пришла к нам с мамой. Происходило это на Арбате, в редакции, куда мать вызвала меня для знакомства. У этого визита был, как выяснилось, свой тайный умысел. Елене Сергеевне так понравился наш еж, которого на радостях от последних событий продемонстрировал ей отец, что она непременно захотела иметь такой же и пришла на поклон к его изготовителям. Мы готовы были ей отдать его немедленно. Но Елена Сергеевна принять подарок отказалась.
– У меня есть третий экземпляр романа, который я печатала после последней правки Михаила Афанасьевича. Вас устроил бы такой обмен?
Елена Сергеевна – женщина лукавая, была прообразом не толь ко Маргариты, но и ведьмы, и потому если за точность воспроизведения слов ее я более или менее отвечаю, то вот машинопись в музей порекомендовать побоюсь: вдруг они там проверят состав бумаги и единственное доказательство подлинности рассказанной здесь истории окажется несостоятельным?
После того как журнальный вариант этой истории был опубликован, в «Огоньке» у меня было несколько интересных читательских откликов.
Позвонила дочь Поповкина и долго выговаривала мне, что я неверно понял слова ее отца, недооценил присущее ему чувство юмора и даже, что я бросил тень на репутацию собственной матери. Насчет тени я внял и, готовя книжку к печати, вычеркнул действительно придуманную мною подробность, что, вызывая мать к себе, Поповкин не только выслал секретаршу, но и дверь кабинета запер на замок.
Что же до правильности понимания слов Поповкина – юмором они были или сказаны всерьез и искренне, – то, чем дальше мы живем, тем больше становится очевидным, что он оказался прав: кто хоть раз помянул его участие в судьбах литературы, кроме меня – в связи с этой провидческой фразой?
Потом встретила меня моя приятельница – прозаик Люся Улицкая и огорошила вопросом:
– Ты почему не раскрыл инкогнито моего бывшего тестя?
Но уж раз она его узнала, то и мне не грех его назвать: заместителем главного редактора «Москвы» был в ту пору Борис Сергеевич Евгеньев, это его работу будут анализировать грядущие исследователи советской цензуры.
В ФРГ есть город Бремен. Кроме бременских музыкантов, он знаменит еще и лучшим в мире собранием российского самиздата. Хранят его в тамошнем Институте литератур стран Восточной Европы, а хранителем в 1996 году, когда я туда попал, был Гарик Суперфин – малюсенький человек с диссидентской биографией и огромными черными усами.
Ну, архив-то весь в папках-коробках, а времени, как обычно, мало, и попросил я Гарика показать какую-нибудь жемчужину коллекции, что-то такое – из ряда вон.
Гарик бережно достает из какой-то отдельной коробки экземпляр нашей с мамой работы и…
…Ну, словом, огорошил я Гарика:
– Хотите, – говорю, – я вам даже вкус клея на этих страницах воспроизведу? Не читаете вы, – говорю, – советскую периодику.
И рассказал ему, откуда взялось это чудо. Экземпляр был конечно же тот самый, от Елены Сергеевны, вернее, от ее наследников, потому что свой я из рук не выпускаю, в домашнем «спецхране» держу: с великими книгами всегда какая-то чертовщина получается, а уж с «Мастером…» – тем более.
Перст Божий
Когда я начинаю проверять эту историю хронологией – что-то не получается, я где-то что-то перевираю. Поэтому прошу рассматривать это как апокриф, версию, достоверность которой не подтверждена.
В конце 1950-х мы еще не знали, что нам уготован удел шестидесятников, и были полны напористого оптимизма. Раз дерганное позднее на эпиграммы и пародии, стихотворение Евтушенко «Я разный, я натруженный и праздный, я целе- и нецелесообразный, я весь несовместимый, неудобный…» считалось если не манифестом поколения, то его визитной карточкой.
В те времена в Литературном институте учились двое ребят. Учились на одном курсе с Беллой Ахмадулиной и были «наши», то есть нецелесообразные и несовместимые, противопоставленные целесообразным и совместимым, делавшим свои маленькие литературные карьеры по партийным и комсомольским линиям. Звали их Юра Панкратов и Ваня Харабаров.
Юра, пришедший в Литинститут с алма-атинской стройки, был высок, сутул, всегда немного заспан, отчаянно горд и конечно же гениален. Он презирал современников, особенно Евтушенко, и намеревался перевернуть русское стихосложение особой гулкостью сцепленных в созвучии строк: «Его картина непривычна, как иностранная монета. Его картина неприлична! Какая странная манера!»