Ну так вот, Ваню с Юрой этот роман убил. Только, пожалуйста, не надо мне объяснять, что роман тут ни при чем, что времена… ну и так далее. Я сам понимаю, что роману – не как литературе, а как оселку судьбы – просто суждено было, после недолгой очарованности свободой, выявить всю меру постигшего всех рабства. И лицезрение раба в своем отражении в зеркале выдержал не каждый.
Литературный институт должен был нанести отдельный коллективный удар по проискам этого «поганого Нобелевского комитета» и по жертве и виновнику злокозненного выбора. Таким ударом должно было стать коллективное письмо, подписанное всеми студентами. И руки в Литинституте крутили, как в доброе старое время, которое, как выяснилось, прекрасно сохранилось в нашей генетической памяти. Мы еще не сознавали себя рабами, это нам только еще предстояло осознать. Знаете, почему мне так нравятся уже замусоленные цитированием слова Чехова о рабстве? Да потому что в них есть ощущение физической работы: выдавливать раба по капле – методический, бесконечный и тяжкий труд. А у них не было времени: или подписывать, или вон из института, что означало – вон из литературы. Только не надо говорить: «Подумаешь, выбор!» После сравнительно недавнего скандала с «Керосинией» перспектива лишиться возможности печататься, жить в Москве, потерять среду, связи, нажитую неформальную славу была вполне реальна. У них не было опыта противостояния и не хватало мудрости перестроить эту дилемму по-своему.
Ну, скажем, определить ее как выбор между подлостью и мужеством. Или между достоинством и предательством. Может быть, они и удержались бы от этого шага. Хотя… они ведь не знали, что он – роковой. Но им не давали роздыху, рвали за ляжки. В бесконечных вызовах в парт ком, деканат, комсомол ощущалась главная тема стаи: «Хотите остаться беленькими? Ату!»
И ребята поехали за индульгенцией в Переделкино. И Пастернак их принял. И Пастернак их понял. И благословил на иудство. И они приехали обратно и подписали это самое коллективное письмо.
Ваня спился и умер через несколько лет.
Судьба Юры складывалась более удачно. Его приметили. Он, закончив институт, быстро стал начальником – заведовал отделом поэзии в «Литературной газете». Но больше никогда – вы слышите – никогда не написал ни одного талантливого стихотворения.
Бог поэзии перерезал ниточку дара, которым поэт связан с тем, что есть Поэзия. И поэта не стало. Остался угрюмый человек, пишущий никому не нужные стихи. Я даже не знаю, что было с ним дальше. Говорят, он умер.
Спустя несколько лет в поселке под Архангельском, в сельской лавке я нашел на запыленной полке разрозненных изданий первую его книжку – «Месяц». Я прочел ее. Она была маленькая и грязно-зеленая, ведь тогда покупали любые стихи, как бы они ни были изданы. Через десять страниц я с ужасом обнаружил, что могу без дат определить, до или после – ни одной ошибки, ни одного исключения. До и после.
Перевод с еврейского
Историю эту можно рассказать, как еще одну цензурную драму советского времени, а можно как байку о неудавшейся авантюре. И то, и другое будет в известной степени правдой.
К 1965 году в Советском Союзе не было издано ни одной книжки писателей Израиля. Нет, нет, еврейских писателей иногда печатали, кого еще, кого уже, но это были, так сказать, легальные евреи, из нашей черты оседлости. Самым еврейским, впрочем, в этих публикациях в большинстве случаев было указание «перевод с еврейского» да иногда собственные имена. Ну, или уж в пику мировому сионизму – Шолом-Алейхем, Полное собрание сочинений. Еще можно было быть еврейским поэтом, но повторюсь: только нашим, у нас рожденным, как Овсей Дриз, или у нас расстрелянным, как Маркиш или Квитко, а этих, неизвестно откуда, с их неведомым ивритом, – их у нас не печатали и ни одного имени не знали.
Поэтому когда в редакцию восточных литератур Гослитиздата – а я там служил младшим редактором – попала книжка «Дом кукол», соблазн пробить брешь оказался столь велик, что артель инвалидов пятого пункта возникла мгновенно… Симон Маркиш (переводы из Эразма, Плутарха, Фолкнера) и Виктор Хинкис (тот же Фолкнер, а дальше и «Улисс» Джойса) готовы были на три-четыре месяца отложить все и, взяв в компанию меня (чем я гордился и горжусь поныне как самым щедрым авансом своим переводческим способностям), перевести книжку для печати. Требовалось лишь соблюсти три условия: