…Что же касается детства, то там всегда есть крючки, на которые, оказывается, ты потом можешь повесить многие свои истории, понятно, что это общее место, но только сейчас я стал понимать это. Я совсем не сентиментальный человек, и детство как таковое мне не нравится. Точнее сказать, оно мне неинтересно. Раньше меня могло ранить чужое детство, но вот уж собственное никогда не умиляло, и культом не было. К тому же потом я преподавал в школе четыре года, видел много детей и могу сказать, что и дети мне, в сущности, неинтересны. Но вот что важно. Нравится тебе детство, не нравится, но все равно является той областью, в которой ты существуешь реально и беспримесно. Если у тебя есть какие-то загадки про себя и ты не знаешь, как их разгадать, тебе придется смотреть туда. Я бы вообще разделил период становления человека на несколько этапов, в котором, например, подростковый этап будет совершенно лживым, фальшивым и навязанным извне. Подросток дальше от себя-ребенка, чем взрослый сорока лет. Если сорокалетний человек умудрился все-таки жить свою жизнь, а не подложную, то он узнает в себе-ребенке себя больше, чем себя в подростке. Поэтому-то у него и не будет никакого сентиментального отношения к детству. У вас же нет сантиментов по отношению к себе сегодняшнему. А если человек продолжает сюсюкаться со своим детством, то значит, что он что-то профукал, упустил или жил не свою жизнь, такое тоже бывает. Вот я, например, помню один эпизод с мусоропроводом. Кстати, у Санаева в его книге «Похороните меня за плинтусом» есть упоминание о мусоропроводе как о страшной невозвратности, пугающей необратимости. Вот и у меня мусоропровод был тоже. Я помню, мы все с сестрой разбрасывали, как это водится у детей: игрушки, барахло какое-то. И папа из молодых педагогических соображений (а я все время помню, что ему было очень мало, лет 26 или 27) сказал, зайдя в комнату, что он сейчас выкинет все игрушки, если мы комнату не уберем. Комнату-то я убрал, но (это потом повторялось в моей жизни очень часто: этот гул, этот звон в ушах и какое-то замедленное зрение, как будто я плыву в аквариуме или пытаюсь идти под водой) вдруг пошел в кухню, а там стояла такая алюминиевая кастрюля вместо мусорки, тогда пакетов не знали и ведро было грязное от очистков картофеля, от капель молока из пакета, и сложил туда все свои игрушки. Я еще помню, что сверху лежал мишка, мой любимый плюшевый, и звали его Фомка. Почему я это сделал, я не знаю: я не был обижен на папу, мне было ужасно жалко его, я очень любил свои игрушки, я осознавал, что сейчас произойдет что-то необратимое, их выбросят, они пойдут в мусоропровод, а мусоропровод – это черная неизбежность. Я не манипулировал. Я точно знал, что игрушки будут выброшены. Я выполнил папино условие, я убрал комнату. И тем не менее я сложил игрушки стопкой в кастрюлю и стал ждать. Неминуемого. В ушах моих стоял звон, и я чувствовал какое-то отчаянное торжество, почти полуобморочное, замедленное проплывание глубинного кита. Сейчас я, конечно, понимаю, в каком трудном положении был папа, я думаю, он не ожидал такого. Теперь я вообще понимаю, как ему было сложно со мной. Но и сейчас, если я слышу это «или или», «если не то, то ты», то я всегда убираю комнату и складываю свои повзрослевшие игрушки в алюминиевое ведро. Это к вопросу о детских крючках. Все, что надо про себя человеческого, я разгадал, ничего там интересного нет, может, оригинальное есть, но интересного – нет. Ни в одном человеке нет ничего особенно интересного, если говорить о чисто человеческих проявлениях. В нем интересно только его нечеловеческое зерно, и вот именно это зерно я и хочу проживать и живу сейчас, насколько это вообще возможно, натыкаясь на детские крючки, забыв подростковую чушь и не любя и не уважая ни одного периода своей взрослой жизни до сорока лет.