Во времена, что находились под впечатлением Свободы, Равенства и Братства, с этим что-то можно было делать. Он ужасно желал равенства и свободы. Вот с братством было чуточку посложнее. Немец Шиллер написал, правда, стихотворение о том, что все люди будут братьями, на которое Бетховен написал красивую музыку, но пелось там по-немецки, а из говорящих на этом языке идея братства как-то не исходила. Ну вот не похожи они были на большого и мудрого брата.
Потому, будучи читателем Гердера, Гавличек начал размышлять о славянской семье. О Великом Брате с Востока, у которого имеются не только лишь широкие степи, но, возможно, столь же обширные планы. Потому он отправился в паломничество к Матушке Руси. С хорошим русским языком и с раскрытым сердцем. Только его восхищение вскоре сменилось ужасным изумлением и испугом — как живет
Для Гавличека личная свобода образовывала фундамент его новой веры. Только лишь благодаря собственной, ничем не ограниченной творческой свободе можно было распознать ту самую свободу где-то наверху, и вообще — шанс человека. Свобода означала гораздо больше, чем народ, пускай даже и не знаю какой великий и славянский. Свободой и была та самая рискованная человечность. В России это сделалось Гавличеку ясно — правда, не так, как он того ожидал, зато прояснение это имело для него фундаментальное значение.
Он возвращается домой, желая быть только чехом — ненационалистическим европейским либералом. И выразил он это настолько выразительно, что и через сто лет после его смерти русофилы советского типа не были в состоянии даже имени его произнести.
Он же осуществил либерализацию чешского языка, освободил его от патриотических клише и начал писать на разговорном языке. Он делал это с таким независимым духом и настолько соблазнительно, что увлекал читателей и доводил сановников до белой горячки. В том числе, и тех литературных, которые привыкли к тому, что на малом языке следует производить вещи малые, зато признанные. Вчера еще он был никому не известным парнем, а сегодня обладал таким влиянием! Его моделью были лишь те великие авторы, которые умели видеть и по-русски, и по-немецки, без искажающих все и вся националистических очков.
Он желал действовать и жить по-демократически. Англичане и французы с их не-аграрным духом казались ему теперь более привлекательными. Подобно, как и все в монархии, что имело подобный характер. Когда же оно еще сильнее укреплять понятие гражданственности, Гавличек стал политическим фактором, а не только лишь арбитром.
Он не ликвидировал Австро-Венгрию, но лишь видел ее как федеральное государство свободных и равных народов.
"Я господин и ты — господин" — вот что было лозунгом Гавличека. Он отмечал асимметрию между германским и чешским мирами. Вместо этого он желал симметричной конституции, которая гораздо сильнее продвигала бы народное творчество, а не националистические трюки. И он работал при составлении такой конституции, будучи депутатом от города Кромержиза.
Ему нравилась отвага венгров, хотя он и сомневался в их любви к миру. И предчувствовал последствия безумных чардашей. Когда же из надежд 1848 года вновь вылупились автократы, цари, императоры и цензура, а пролетарии всех стран считали работу местом работы, а не результатом или же достижением, Гавличек не снижал голоса, только прикладывал больше точности в высказывания. В качестве реакции на эндемический антисемитизм чешской деревни он отваживался требовать еще и равноправия евреев, и терпимости от чехов.
Понятно, что в данной ситуации все время росло его одиночество. В особенности же тогда, когда во Франции очередной Наполеон пожрал очередную республику и превратил ее в империю, которая мешала Европе столь же сильно, как и проект его дяди, хотя уже и не обладала силой предыдущей. Но новый австрийский император, восемнадцатилетний любитель мундиров, ухватил ветер в паруса, чтобы действовать в венском стиле, и навязал стране конституцию, созданную исключительно чиновниками.