В последнем действии, которое мне очень поправилось и даже заставило на время забыть о провале пьесы, Комиссаржевская (Нина), вспоминая ту пьесу Треплева, в которой она в первом действии играла Мировую душу, вдруг сдернула с дивана простыню, закуталась в нее и опять начала свой монолог: «Люди, львы, орлы...» Но едва она успела начать, как весь зал покатился от хохота. И это в самом драматическом, самом трогательном месте пьесы, в той сцене, которая должна бы была вызвать слезы! Смеялись над простыней, и надо сказать, что Комиссаржевская, желая напомнить свой белый пеплум Мировой души, не сумела изобразить его более или менее красиво, но все-таки это был предлог, а не причина смеха. Я была убеждена, что захохотал с умыслом какой-нибудь Ясинский, звериные хари и подхватили, а публика просто заразилась, а может быть, даже вообразила, что в этом месте подобает хохотать. Как бы то ни было, хохотали все, весь зрительный зал, и весь конец пьесы был окончательно испорчен. Никого не тронул финальный выстрел Треплева, и занавес опустился под те же свистки и глумления, которые и после первого действия заглушили робкие аплодисменты.
Александр Рафаилович Кугель:
Это был один из тех катастрофических театральных вечеров <...> когда публика, не усвоив и не по няв, чего хотят актеры, с необычайным упрямством и необычайным легкомыслием, не желает вникать в дело и создает спектакль из своего собственного веселого настроения. Тогда актеры, путавшиеся и раньше в ролях, которые они плохо чувствовали, окончательно теряют власть над собою и либо стараются скорее отбарабанить слова и уйти со сцены, либо, что еще хуже и уже совсем неблагородно, начинают играть в тон публике, не только не пытаясь сделать слова роли более вразумительными, но, наоборот, сугубо подчеркивая их кажущуюся невразумительность и превращая спектакль в народническое представление. Я сидел рядом с рецензентом «Новостей», желчным и озлобленным Н. А Селивановым — мрачным человеком в темно-синих очках, скрывавших бельмо на глазу. Его особенностью было, вообще, то, что все его раздражало, как бельмо на глазу. Он шипел на «Чайке» с первых же слов и злорадствовал.
Лидия Алексеевна Авилова:
У вешалок возбуждение еще не улеглось. И там смеялись. Громко ругали автора и передавали друг другу:
— Слышали? Сбежал! Говорят, прямо на вокзал, в Москву.
— Во фраке?! Приготовился выходить на вызовы! Ха, ха...
Но я слышала тоже, как одна дама сказала своему спутнику:
— Ужасно жаль! Такой симпатичный, талантливый... И ведь он еще гак молод... Ведь он еще очень молод.
Алексей Сергеевич Суворин:
Когда после первых двух актов «Чайки» на Александрийском театре он увидел, что пьеса не имеет успеха, он бежал из театра и бродил по Петербургу неизвестно где. Сестра его и все знакомые не знали. что подумать, и посылали всюду, где предполагали его найти.
Антон Павлович Чехов.
Это правда, что я убежал из театра, но когда уже пьеса кончилась.
Алексей Сергеевич Суворин.
/7
показал себя человеком торопливым, безвку сным, плохо овладевшим пьесой и плохо срепетировавшим ее. Чехов очень самолюбив, и когда я высказывал ему свои впечатления, он выслушивал их нетерпеливо. Пережи ть этот неуспех без глубокого волнения он не мог.
Алексей Сергеевич Суворин:
Когда я вошел к нему в комнату, он сказал мне строгим голосом: «Назовите меня последним словом (он произнес это слово), если когда-нибудь я еще напишу пьесу».
Игнатий Николаевич Потапенко:
Впечатление, произведенное на него этим невероятным событием, было огромное. И нужно было обладать чеховской выдержкой, чтобы иметь равнодушное лицо и почти равнодушно шутить над всем происшедшим.