Когда четырехугольный деревянный брусок вставляется между плечевым суставом и поясницей, а твое тело скручивают, тогда – «ради всего святого, хватит, я был неправ», ты задыхаешься, стон, вдох, крик, выдох, крик; когда в ногти на руках и ногах втыкается шило, тогда – вдох, крик, выдох, крик, стон, «ради всего святого, хватит, я был неправ», снова крик, «ради всего святого, о, небо, прямо сейчас, дай исчезнуть моему телу, прямо сейчас сотри мое тело с лица земли»…
Пока с лета до осени мы писали отчеты о содеянном, на территории Военной академии построили маленькое одноэтажное блочное здание, в котором разместился военный суд. Построили его для того, чтобы никуда нас не перевозить и судить на месте. Открылся этот суд через десять дней после сдачи нами последнего отчета, в третью неделю октября, когда неожиданно резко похолодало. Эти десять дней впервые за время нашего заточения прошли без пыток. Раны по всему телу понемногу стали заживать, покрылись корочкой.
Помню, что суд рассматривал дела пять дней, заседая дважды в сутки. За один раз в здание конвоировали около тридцати человек, и всем им оглашали приговор. Подсудимых было слишком много, поэтому в зале мы располагались на местах, предназначенных для посетителей, занимая скамьи до самого последнего ряда. И в каждом ряду между нами сидели несколько десятков вооруженных охранников.
– Всем склонить головы!
По команде младшего сержанта я опустил голову.
– Опустить еще ниже! Сейчас прибудет господин судья. Если только пикните, тут же будете застрелены на месте, понятно? Вы должны закрыть рот и сидеть с низко опущенной головой. Говорить в свою защиту не более одной минуты, понятно?
Они ходили между скамьями, держа наготове заряженные ружья, и били прикладом по голове того, чья поза казалась им неподобающей. За стенами суда в траве трещали кузнечики. В то утро я впервые надел выданную мне чистую тюремную робу голубого цвета, пахнущую стиральным порошком, и глубоко задумался о таком выражении, как «мгновенная смерть от пули». Я затаил дыхание, словно на самом деле жду скорой смерти. Тогда я подумал, что смерть – кто знает? – может быть такой же свежей, как и новая тюремная роба. Если можно назвать жизнью прошедшее лето, если можно назвать жизнью тело, покрытое кровью, гноем и потом, если можно назвать жизнью секунды, которые, как бы ты ни стонал, застыли на месте, если можно назвать жизнью те мгновения, когда ты, голодный, жевал прокисшие ростки сои, выловленные из жидкого супа, если это все-таки можно назвать жизнью, то смерть похожа на взмах чистой кисти, за один раз стирающей все эти унижения. Вот о чем я подумал.
– Суд идет!
Вслед за словами секретаря впереди открылась дверь, и в зал по очереди вошли три военных служителя закона. В этот момент я, сидевший с низко опущенной головой, вдруг услышал какой-то странный звук. Он раздавался откуда-то из первых рядов. Приподняв немного голову, я стал осторожно присматриваться. Кто-то приглушенно, словно рыдая, пел государственный гимн. Когда я понял, что это был маленький Ёнчжэ, хор уже подхватил песню и было неважно, кто вступил раньше, кто позже. Словно ведомый внутренней силой, и я запел вслед за товарищами. Пока мы, сидевшие с опущенными головами, бывшие кровью, потом и гноем, тихо пели гимн, они почему-то не останавливали нас. Не кричали, не били по головам прикладами, не ставили нас к стене и не стреляли, как угрожали. После самого последнего слова гимна в холодном помещении, где проходило упрощенное заседание суда, над каждым рядом и между ними повисла опасная тишина, прерываемая лишь стрекотанием кузнечиков в траве.
Меня приговорили к девяти, Ким Чинсу – к семи годам лишения свободы. Однако эти сроки оказались бессмысленными, потому что до Рождества следующего года военное руководство по специальной амнистии выпустило из тюрем всех нас, даже приговоренных к смертной казни и к пожизненному заключению. Это само по себе означало, что все обвинения признаны абсурдными.
Я снова встретил Ким Чинсу спустя два года после выхода из тюрьмы, и было это в конце декабря. Я возвращался домой на рассвете после ночной пьянки, устроенной по случаю встречи со школьным товарищем, и, проходя мимо какой-то дешевой столовой у дороги, где продают суп от похмелья, увидел в окне одиноко сидящего молодого человека. Я остановился, потому что его поза и серьезный вид – как у ученика за домашним заданием – была мне знакома. Только вместо учебника он уставился в тарелку и крепко сжимал в руке ложку. Взгляд опустошенных глаз в обрамлении длинных густых ресниц был устремлен в тарелку с супом из кровяной колбасы, словно на дне находился ключ к разгадке ребуса, который, как ни старайся, нельзя разгадать.