Когда Дун Дун повзрослеет, он все поймет, сам отыщет меня, оценит, что иметь отцом старого революционера, иметь отцом секретаря горкома — значит иметь почет и благополучие. Так думал Чжан Сыюань.
Два года спустя он, сгорбленный, согнутый пополам, стоял с повинной головой на помосте. Долой предателя из предателей, шпиона из шпионов, Чжан Сыюаня! Если Чжан Сыюань не признается, то пусть сдохнет! Вдребезги разобьем голову Чжан Сыюаню! Совесть потерял, заврался… Твердолобый… Со всех сторон крики и вопли, словно клокотание воды в котле, словно ураган, словно рев ветра, он ничего не слышит, он словно оглох. Озноб пробирает по коже, спина согнута, словно надломлена пополам. Но он привык ко всем этим сборищам, его травят не в первый раз. И в эту минуту он вдруг увидел какого-то юношу, из-под век взглянул украдкой, о небо, это Дун Дун! Стремительно поднят кулак, первый удар пришелся по левому уху, по-настоящему жестокий, полный злобы удар, так бьют, когда хотят убить, так бьют человека, когда хотят посмотреть, какого цвета у него кровь, этот удар вырвал Чжан Сыюаня из рук тех двух, что заламывали ему руки за спину, в груди глухо загудело, словно прожгло током, от режущей боли в ухе он словно оцепенел, его чуть не вырвало. Поднят кулак и снова удар сзади по правому уху, удар слабее, но еще сильнее стала боль, еще три удара, и он уже больше ничего не чувствовал.
В сумерки он услышал, что тот бивший его молодой человек — несомненно, Дун Дун — как будто бы плачет. Классовая месть! Лишь с точки зрения классовой борьбы и возможно объяснение происшедшему. О Хай Юнь уже вынесли, словно забили гвоздь в доску, бесповоротное решение как о классовом враге. Но хотя Чжан Сыюань и был осужден народом, на него благодаря занимаемой им в провинции ответственной должности еще только завели дело в Центральном Комитете. Он по-прежнему оставался руководящим работником горкома партии. Революционный народ свергнул его, предъявил ему список преступлений, но относительно их еще не было вынесено решение, все оставалось неопределенным. Между вопросом о нем и вопросом о Хай Юнь была существенная классовая разница. Но Дун Дун упорно придерживался реакционных позиций своей матери, возможно, даже следовал ее советам, мстил ему по классовым соображениям и даже шпионил за ним. Разве не говорилось, что «позволителен лишь бунт левых, и непозволителен бунт правых», попирающий все человеческие и божественные порядки? В бесконечной культурной революции разве нельзя избавиться от путаницы, в которой рыбу принимают за дракона, разве нельзя избавиться от путаницы, засасывающей в свою трясину его и всех этих беснующихся, любого цвета и масти, порождений преисподней?
Не прошло и нескольких дней, он получил известие о том, что Хай Юнь повесилась. Видимо, именно в это время он узнал, что и Мэй Лань приписалась к «бунтарям», между ним и ею пролегла четкая граница. Но эта последняя новость, кажется, не произвела на него никакого впечатления.
Суд
Я требую рассудить мою вину.
За мной нет вины.
Есть. Ведь именно в тот день, когда трамвай постукивал по рельсам, именно в тот день захрипела в петле песня жизни и весны Хай Юнь, в тот день, когда она нашла мой служебный кабинет, и была предрешена ее гибель.
Она нашла тебя. Она любила тебя. Ты принес ей счастье.
Я принес ей смерть. Я был безразличен к своему первенцу, и даже не могу вспомнить его лица. Я виноват перед Дун Дуном, сейчас я это понимаю, ведь посылая ему шоколад и пирожные, я лишь привлекал его внимание к разнице в положении между мной и его матерью, которую он горячо любил. Когда она плакала, я должен был бы платком, нет, собственной рукой вытирать ее слезы. Но я не делал этого, я разбил ее сердце. Но и это не главное. Не будь меня, она смогла бы спокойно поступить в университет, окончить его, безо всяких горестей и забот стать преподавателем, специалистом, найти, и непременно после окончания, более подходящего ей и по возрасту, и по характеру, и по положению человека. Из-за того, что появился я, все это стало невозможно. Это и заставило ее радоваться и грустить, вынудило в пятьдесят седьмом году сказать о том, что было на душе.
Но ты любил ее. Это так?
Все мы умрем. Я надеюсь, что и перед тем мгновением, когда я покину мир, я вновь скажу: «Хай Юнь, я любил тебя». Но если бы действительно любил, то не должен был в пятидесятом году жениться на тебе, не должен был влюбляться в тебя в сорок девятом. Мы не верим, что у человека есть душа, но если еще встретимся в загробном мире, где встречаются мириады душ, я хочу вечно стелиться травой под твои ноги, просить тебя осудить меня, придумать мне наказание.
Ты человек, и твое положение не отнимало у тебя право любить, и тем более не могло лишить тебя права откликнуться на любовь молодой девушки.
Но я был тогда вполне зрелым человеком, должен был понимать кое-что, взять на себя ответственность за ее судьбу. Я не должен был тревожить душу такой чистосердечной и юной девушки.