«Не давайте гордыне овладеть вами. Из-за нее вы будете упорствовать там, где нужно согласиться, из-за нее вы откажетесь от полезного совета и дружеской помощи, из-за нее вы утратите меру объективности.
Третье — это страсть. Помните, что наука требует от человека всей его жизни. И если у вас было бы две жизни, то и их бы не хватило вам. Большого напряжения и великой страсти требует наука от человека. Будьте страстны в вашей работе и в ваших исканиях».
Глеб невольно улыбнулся и быстро захлопнул дневник: в коридоре раздались шаги. «Феоктист в квадрате! — подумал Глеб, — сдам ему лабораторию и пойду спать, уже полночь».
Но в открытой двери выросла фигура Ибрагимова.
— Я занимался в спортзале. Гляжу — в лаборатории свет горит, думал, забыли погасить, — сказал Фарид.
Глеб отвел глаза, покраснел, неловко пряча дневник Наташи в стопку тетрадей и учебников.
— Пошли, полуночник, домой, а то проспим завтра на работу.
— Сегодня, — поправил Глеб неулыбчиво и отчужденно.
Ибрагимова давно беспокоил внезапный холодок в его дружбе с Глебом. Они росли на одной улице, играли в лапту и горелки, иногда дрались, но быстро мирились, и эти примирения были такими бурными, полными мальчишечьей страсти, мечтаний и доброты, что воспоминания о них еще и сейчас излучали теплоту.
Они вместе учились в школе. Правда, Ибрагимов вынужден был уйти из седьмого класса на завод: война, не считаясь с его возрастом, сделала его главой семьи из трех малолетних сестренок и больной матери.
Но как только окончилась война, Ибрагимов поступил в вечернюю школу рабочей молодежи и теперь уже занимался в десятом классе.
«Что же приключилось с Глебом? — спрашивал себя Ибрагимов. — Отчего он дуется на меня, как мышь на крупу?»
Сомнений быть не могло: Глеб ревновал его к Наташе. Ибрагимов имел возможность убедиться в этом не раз.
Теперь он решил поговорить с Глебом откровенно.
Они вышли из института на тихую, пусто запорошенную листопадом улицу. Вдали зарницами вспыхивали электрические разряды трамвайных и троллейбусных линий.
Они шли молча, безотчетно впитывая в себя мягкую, ласковую тишину ночи.
— Глеб, — сказал вдруг Ибрагимов, и в голосе его послышалось волнение. — Давай поговорим начистоту, по-комсомольски.
— Давай, — глухо ответил Глеб, не поворачивая головы.
— Когда ты пришел на завод и очень скоро о тебе заговорили как о хорошем токаре, я обрадовался, как будто хвалили меня самого, честное слово! Гордился за тебя, Глеб! Потом узнал, от ребят, что ты стал чемпионить, форсить своим уменьем, плюнул на товарищей, я сначала даже не поверил. А побыл на вашем собрании — сам увидал…
«Он заходил за Наташей, — думал Глеб, с неприязнью вслушиваясь в слова Ибрагимова. — И, не застав ее, не нашел ничего лучшего, как читать мне нравоучения».
— Тебе-то какое дело до всего этого?.. — процедил сквозь зубы Глеб.
— Потому что так комсомольцы не поступают! — загорячился Ибрагимов. — Погляди на Наташу — на ней лица нет. И все из-за тебя, шайтан! Она рассказала мне, как ты оскорбил ее после собрания.
— Рассказала, — повторил Глеб онемевшими губами. И вдруг, повернув к Ибрагимову перекошенное от злости лицо, закричал: — А ты и рад этому! Рад! Ну и гуляй с ней, утешитель, помоги ей забыть меня!
Ибрагимов отшатнулся. Ярость вот-вот готова была вспыхнуть и в нем, но он большим усилием сдержал ее.
— Ты плохой товарищ, Глеб, если думаешь, что я могу изменить нашей дружбе… — Голос Ибрагимова дрожал. — Если ты думаешь, что я с Наташей…
Он повернулся и, обиженный, злой, пошел широкими шагами. Ветер теплой рукой ерошил его мягкие волосы.
С Гусевым у Чардынцева пошли нелады.
Началось с того, что секретарь партийного комитета обвинил Чардынцева в шельмовании стахановца второго механического цеха Глеба Бакшанова.
— Понимаешь, что ты наделал? Вместо того, чтобы поддержать лучшего нашего рабочего, активнейшего рационализатора, ты преследуешь его… Это же… политическое недомыслие!
— Странно от тебя слышать такие слова, Федор Антонович, — спокойно сказал Чардынцев. — Критику неправильного поведения комсомольца Бакшанова ты называешь политическим недомыслием.
— Критику! — вскипел Гусев. — Надо же знать, где и как критиковать. Теперь, когда нам надо поднимать народ по примеру передовых, ты подрываешь авторитет этих людей.
— Так ли ты представляешь понятие «авторитет», Федор Антонович? По-твоему, авторитет — это непорочное одеяние, к которому не смеют прикасаться руки «нечистых». А на самом деле, если человек умеет воспринимать критику и исправлять свои ошибки, от этого его авторитет нисколько не страдает.