Лег спать, желая свежим отправиться на свидание, увидел во сне Лермонтова верхом на Советском Союзе, на цифре тысяча девятьсот четырнадцать, которая породила СССР, сделала его плотью, семенем, попавшим во все вагины разных стран, чтобы они породили советскую империю, что они и сделали, а после захотели сделать аборт, то есть Первую мировую войну, но прогорели на этом и выкинули новорожденного ребенка на свалку, объявили ему войну, но тот победил всех своих матерей, пока не умер в объятиях Горбачева и Ельцина от старости, секса, смерти, гниения, нового года, деда Мороза и червей, вошедших в него червями, а выползших змеями, алчущими и обязанными ужалить свой хвост и убить себя – время, свернутое в кольцо.
"Время свернуто в кольцо потому, что оно спит, а когда оно проснется, то будущее станет черно, как говорил Бродский, черно от лавины, спускающейся с вершин Кавказа, чтобы потопить и погрести под собой весь мир".
Вскочил от будильника, от одиннадцати часов, проглотил бутерброд, взобрался на Эверест, посетил Марс и махнул на такси до Эми – до города, где месячные – это улица, пересекающая проспект Маяковского и Есенина, самоубийц, которых никто не убил, даже если с ними расправилась Советская власть.
"Эми, красотка, сладкобедрая, сладкованильная, не уходи, а дождись, меня, открытого тебе, как тушенка с кониной, я жажду тебя и жду, покрываю поцелуями твое безымянное тело, у которого душа украла название, но все равно, это не имеет значения – твоя душа – это твоя сумочка, губнушка, белила и тушь, всё вместе, а также сапожки, туфли, носки, колготки, джинсы и прочее, что означает одно: свою душу ты собираешь и покупаешь, носишь на себе и в себе, она даже булочки и кофе, которые ты поглощаешь в кафе, потому я прошу тебя: раскидывайся, расти, умножай себя и будь ненароком мной".
– Здесь? – вопросил таксист.
– Да, – заплатил и вышел.
8. Эми и Курт: втроём
Эми его ждала, одетая в лохмотья – в самую последнюю моду, напялив ее на себя.
– Ты думаешь, еда попадает в жедудок? – начала она. – Ничего подобного. В сердце идет еда. Сердце переваривает кашу, мясо и сок.
– Да я бы сам к этому пришел.
– Оно впитывает в себя еду, всю, теплую и горячую, разрешенную и запретную, просто, почти любую.
– Понятно. Куда пойдем?
– Постоим тут немного, после заглянем в кафе.
– Не холодно тебе?
– Скорей, жарко. Хочется пива и орешков.
– Фисташек?
– Да ну любых.
– А пиво американское?
– Устраивающее взрыв внутри, пахнущее моргом, пенсией, работой, учебой и прочим, таким евклидовым иногда, а иногда маршалом Тухачевским, расстрелянным за слишком высокую голову, на которой он носил шапку, то есть коровье вымя, давшее молоко.
– Молоко полезно и жёстко и любит петь оды Екатерине второй.
– Она родила своей грудью две капельки молока перед смертью и умерла.
– Капли теперь живут.
– И снабжают своим потомством всё человечество.
– Кормят его, поют.
Они устроились в кафе Вертолет, заказали Бад и вяленую свинину, расслабились, как Усоян на больничной койке, в которого угодили пули, как мальчик в публичный дом. Курт сделал глоток, посмотрел на Эми, совершил уголок завершением губ и представился ей космосом по имени Александр Грин.
"Винчестер, она женщина винчестер, железная коробка, в которую запаяли живого цыпленка. Она фильм От заката до рассвета, весь, целиком, не отдельные сцены и герои, а сам этот фильм. Ей все равно, кого убивать, кого гладить, она может наслать на весь мир Армению, такие коготки и болезни, рвущие плоть и поющие Бесаме мучо, чтобы головы лопались от слов и мелодии, разрывались и разлетались миллионами "хочу есть", "вот эта девчонка классная", "блин, что-то ноги чешутся", "зуб разболелся сильно" и "ботинки сейчас куплю". Да, такова эта ночь, она ахматовская, желтая, гнойная, когда машины вылупляются из яиц и бегут металлом за курицей, жаренной на углях".
Сделал еще пару глотков, уставился на экран, показывающий Шакиру в разрезе, с почками, сердцем, Пике, Барселоной, мышцами, тачкой, пентхаусом, посиделками на веранде, русскими пельменями и скороговорками, развернутыми конфетами и предложениями, заданными ребенку Шакиры в школе, сметающей всех детей с полок улиц и полей, где они стояли, надев на головы шляпки подсолнухов, гибнущих от жары и присягающих картинам Ван Гога, то есть Франции в дурке и в тюрьме.
– Эми, чертовски хочется есть. Закажем по пицце?
– Можно. Но платить будешь ты, причем так, как Камаз вываливает мусор на свалке.
– Хорошо. Я все понял. Жаль, что курить здесь нельзя.
– Часто куришь?
– Достаточно. Сигареты делают тоннели в моей голове, в которые мчатся фуры из стран Пакистан и Судан.
– Хорошие сигареты, отменное достояние твоей головы, которую я то вижу, то не наблюдаю нигде. Наверно, она есть бог, исчезающий и возникающий на подмостках Бродвея.
– Бог, да, такая похвала разуму, грызущему кость возле базара, где продают телятину и свинину.
– Я думаю сознание современных людей переполняет мясо, кровавое, с прожилками, с кровью. Оно захватило всё.
– Потому что на новый год в домах втыкают теперь в ведро скелет коровы и вешают на него ее органы.