— Нельзя ли, — говорю, — твоему Пете окончательно выйти вон?
— Папаша, — говорит, — что за глупости?
— Нет, мол, не глупости, а умности. Он мне тут, Петя твой, в глаза тыкнул ученицами. Мол, я жилы ихние вытягиваю. Ты как это понимаешь?
Молчит Любася и ничего не говорит. Я опять к ней пытать:
— Ты, может, с ними заодно? Может, пошла бы под окна с ними гикать да визгать, нас со старухой пугать? Прямо так и сказывай, дочка дорогая.
Тут она, гляжу, в слезы. А закадыка Петя книжки об стол хлоп и дверью хлоп.
— Очень, — говорю, — хорошо. Только слезы твои я в цену не ставлю, так и знай, — раз ты родителю своему правды не скажешь. Нам, может, это тоже через сердце. За напрасным делом, дочка, ты от нас разделяешься. Может, на великую беду они тебя накручивают. Ты попомни мои слова.
Ничего, высморкнулась, книжки схватила, хвостом вертнула и к себе в мезонинчик. Опять живем поссоренные, встретишь — у ней и глаза в сторону и с дому запропадала.
Ну, жить-пожить, один раз и кличет меня старуха сверху:
— Андрей Иваныч, подь сюда, что я тебе покажу.
Всхожу. Сидит старуха у комода, как в сказке у корыта, ящики выдвинуты и все порожние.
— Любася, — говорит, — потихоньку все белье куда-то вытаскала. Должно, перебирается на новую фатеру.
Вот те и раз! А в тот вечер и приносят нам письмо. Испугались мы этого письма, хуже телеграммы всякой. В письме записочка:
Старуха моя не знает, в какой голос реветь. А я все: переменится да переменится. Истреплются, мол, башмаки, сама прибежит на повинку.
Ждать-пождать, — нет. Посадила тут меня старуха писать письмо — ответ.
— Мы, мол, на тебя сердцов не имеем, коли что занадобится, приходи. В чем ты там ходишь и как со стиркой? Как в пансионе вас кормят и не голодаешь ли ты? Помни, главное, что свое здоровье дороже всего.
Опять с нетерпением ждем ответа, ждем, не придет ли сама погостить. Ничего так и не дождались. Жена от такого дела в скуку:
— Поди да поди, проведай.
Для меня опять выходит это большое стеснение, вроде как я в чем виноват. Не иду и не иду. Так и рождество подошло. Думаю себе: неужели же для великого праздника не придет родителей поздравить? Сготовили мы ей платьишко понаряднее да шляпку из моего котикового воротника переделали. Повесили над кроватью в мезонинчике и все подходили посмотреть со старухой: хорошо ли висит, красиво ли. Каждую минуту Любасю ждали, так первый день весь и просидели.
Просидели зря. Видно, нонешним побытом старики первые с повинкой ходить должны. Срядила жена узелок гостинцев, положила платье и шапку, поехал я на другой день в город.
Захожу в ихний пансион. Спрашиваю прислугу.
— Здесь, — говорит, — живет такая. А вы кто ей?
— Так, знакомый…
Я стою на лестнице и слышу сверху Любасин разговор:
— Какой из себя?
— Так себе господин с узелком, в приличном пальте.
— Скажите, дома нет.
Я и поднимаюсь.
— Как дома нет? Ты что же это такое?
— Папаша, не кричите. Здесь вы не у себя дома.
Я и говорю:
— Вот что, дочка, кричать не будем, а давай поговорим по-доброму. Что мы тебя воспитали, того я не стану напоминать. Бог с тобой, живи как знаешь. Вчера вот рождестве у нас было, пождали тебя. Срядили тебе шапку новую да платьице к празднику.
— Ничего мне не надо.
— Да как же, в тряпках будешь ходить?
— Не ваша забота.
— Кто ж, — говорю, — тебе споможет, как не отец да не мать? Ведь и птица, говорю, коли по глупости выпала из гнезда, родители ее остерегают да выхаживают. Мать-то ведь, говорю, за тебя ночи не спит.
Сам смотрю ей прямо в глаза, думаю, доступна ли ты стыду своему. Она глазами этак в сторону зазиркала и вдруг как закричит на меня:
— Ах, да оставьте меня, ей-богу! Все равно вам меня никак не понять, раз ваше понятие старое. А по-социальному, мол, надо делать так, — что приятно или неприятно тебе, не смотри, а уходи смело.
— Дураки, — говорю, — так делают.
— Дураки-то, — говорит, — вы сами выходите.
Я только головой покачал. Гляжу, а из кармана вязанки у ней пачка папирос высунулась.
— Хорошему, — говорю, — тут у вас учат.
— А вы, — говорит, — разве не курите?
Говорим так, а сами оглядываемся: уж очень хороший разговор, — слышал бы кто.
Спрашиваю, осердясь:
— За что ты, злая дочь, отца-мать ненавидишь?
— Я, — говорит, — вам не дочь, у нас постановлено. Сходите в ячейку, вам там объяснят.
— Веди! Пусть объяснят. Веди!
Приходим к молодому человеку за столом.
— Я, — говорит, — прочитаю сейчас протокол. Слушали, постановили и так далее.
Чую, что про меня дело. И много написано. Мол, буржуазия, кровопийца учениц и паук. Поэтому дочь его, товарища Таратину, освободить от всяких обязанностей, и от него отстранить, и выдать ей казенную стипендию на бесплатное учение.
Поверите старому человеку, за всю мою жизнь ни разу не стыдился я так, как тут перед дочерью. Красный стою, дожидаю, когда конец протоколу будет.