Пять часов вылежал он в лесном сугробе, слышал стонущие голоса брательников своих и друзей и не мог прийти к ним на помощь.
До утра из-за оледенелой стены блокгауза верещали пулеметы, пули секли ветки над головой, чвакали в сырые еловые стволы, вздымали белый снежный дым, как в злую пургу.
Под утро, чуть засинело в лесу, уполз он назад и не слышал больше зовущих голосов, успокоились брательники навсе. Тогда он сказал первым словом: «Смерть! Смерть за смерть!» А после, как узнал, что Кирика да Митрия спустил живком под лед полковник с котиными усами, прибавил еще: «По десять смертей!»
Он был грозный партизан, волком бешеным рыскал по тайболе, враг не раз обмирал при его имени. И дошел он с ружьем своим до самого океанского берега; стала опять Гледунь честной рекой. Тогда прибежал он по крепкому весеннему насту на Шуньгу, закинул лыжи на подволоку, а цельный бердан повесил под матицу.
И память о брательниках хранил крепко. Памятник поставил — заказывал на Устье точильному мастеру, — сделал, как требовалось, из цельной белой плиты, и звезда сверху. На плите было выведено густой синькой:
Сам поставил памятник Василь Петрович, хранил память честно. Сам привез камень с Устьи, сам с бабой Марь вытащил на угор, сам место выбрал.
Лучше места на Шуньге нет: на самом высоком угоре, где шумят над обрывом три старые ели, сам вырыл холмик, обложил дерновиной и плиту поставил. Изладил меж елок скамеюшку: матки старые придут когда о сыновьях пореветь, вроде как на могилку, — приткнуться есть где.
Вокруг широк простор, Гледунь внизу быстро убегает, и заречная даль чиста, без единого кустышка, вплоть до синей полоски — там опять тайбола. Спокойно всегда шумят елки на высоком ветру, хорошо у памятника сидеть.
Любил тут один сиживать Василь Петрович, брательников поминать, все думал, когда еще вырастут на Шуньге ребята такие.
Раз смотрел долго, как ребятенки малые у памятника играли, считалки ихние слушал:
— Ана-дуна-бена-рес, кихин-бихин-ехал-бес…
И крикнул на них строго Василь Петрович:
— Брось! Колдуны, что ли?
Подошел, выстроил по-солдатски и долго учил с ними «ряды вздвой».
И еще научил их враз кричать на всю Гледунь:
— Бур-жу-ев не лю-бим!
IV
Колесом покатило без попа веселье по Шуньге. Старики засели по избам, собирались в кружок, пили, угощались до угару, вспоминали время старопрежнее.
А молодежь подале от стариков собралась на угоре. Девки вырядились, оболокли по семь юбок, — известно, чем боле на девке юбок, тем невеста богаче, — сидели толстые и важные, за щеку закладывали пахучую лиственничную смолку.
Под густую втору трехрядки, крякавшей на басах, тинькавшей колокольчиками, пели девки невеселые своя перегудки, — не для праздника, да уж какие есть:
Слушали, как переливает в нутре трехрядки жалобный гудочек, и опять подхватывали:
Смотрели на Гледунь, бежавшую мимо, светлую и беспокойную, и опять вздыхали:
Без конца вязались одна за другой унывные девичьи жалобы:
А парни перед девками силой бахвалились. Тащили в гору тяжелые камни, потом скатывали с угора. Скакали камни, обрывали холмышья по пути, катили за собой и ухали в Гледунь. Сердилась Гледунь, мутилась, желтую пену несла по берегу. А там уже новые бежали камни, и подухивали им ребята:
— У-ух, ты-ы!
И тайбола ухала озорными человечьими голосами.
Притащили парни еще пьяного пастуха на угор — лыка не вяжет. Пояс потерял, без шапки, онучи развязались — волочатся, языком еле ворочает, только глаза пучит да мычит.
Стали наокруг парни с девками, завели над пастухом потеху; за ворот песку сыплют, на онучи наступают, подпинывают. Лапти ему сзади зажгли, заскакал-завыплясывал Естега, как пятки стало подкаливать.