Он позабыл про всё на свете. Мало понимая, что делает, он бросился ей вдогонку. В голове его шумел хмель страсти, жажда чего-то непостижимо-волнующего захватила его, и всё тело налилось весёлой, упругой, нерассуждающей мужскою силою.
Вскоре он нагнал её, такую бесстыдно-чистую, воздушную, словно несомую на крыльях охраняющих её ангелов. Он забежал к ней сбоку и, не помня себя, заглянул ей под шляпку. Она встретила его возмущённым взглядом, отрывисто поцокав при этом языком и неопределённо покрутив в воздухе ручкой в длинной ажурной перчатке, – что означало отказ в знакомстве, – и пошла быстрее. Он не отставал, чувствуя, как стремительно растёт в его груди мешающий дышать глиняный ком злости и презрения к себе и то ли зависти, то ли уже ненависти к этой прелестной итальянке.
Девушка побежала. Она не кричала, не звала на помощь – она молча и сосредоточенно работала ногами, и этот побег от него спелой молодости и нетронутой свежести, казалось ему, был отчаянно прекрасен, горек и неудержим. Он запыхался и остановился. В его заслезившихся глазах ещё долго и нелепо прыгала тонкая бронзовая шея убегавшей.
Затем он увидел, как она впопыхах влетела за начищенную до блеска решётку одного из самых аристократических домов города, куда ему вход был закрыт, так как владельцы этого особняка отнюдь не принадлежали к кругу меценатов.
Он почувствовал себя потерянным и невыносимо обделённым. В нём вхолостую клокотало, бурлило горячее неистовство необузданной плоти. Мелькнула даже, словно внушённая самим дьяволом, недостойная его ищущей кровоточащей души низкая мысль: «А не опровергнуть ли давнее предсказание юной цыганки, взяв как-нибудь эту недостижимую женщину против её воли? Что тогда будет? Небо ринется на землю? Наступит конец света?»
Позднее, тоскливой бессонной ночью, он испытает сильнейшее потрясение оттого, что вдруг оказался способен на самую мысль о насилии над другим человеком, тем паче физическом насилии – этой вопиющей мерзости и подлости, на попрание святая святых, что есть в нём самом и в мире. Отрешённо мастурбируя и брызгая густой спермой на разбросанные по полу листы черновика главной своей книги, он едва ли не впервые не получит от привычных опытов рукоблудия никаких положительных эмоций и ужаснётся собственному нечаянному предположению: «Неужели истинное счастье мужчины – освятить своим семенем лоно любимой женщины – минует меня? Я так и помру, не вкусив плода запретного?»
Эта ночь надломит его.
I I I
– Человек, эй, любезный! Ещё пару пива! – крикнул он раздражённо-громко, обвёл печальными, в красноватых прожилках глазами шумный, прокуренный, с низким, искоричнева прокопчённым потолком длинный, вместительный зал, отчаянно взмахнул рукой, не расслышав в беспорядочном гаме звука собственного голоса, и в изнеможении откинулся на спинку стула.
Половой, с вылизанным чубом и бледно-грязного цвета рожей, пробегая, стрельнул по нему бесстыжими вострыми глазками, пробормотал на ходу: «Сию минуту-с!» – и исчез.
Этот безымянный трактир, где он теперь так обстоятельно сидел, был местом благодарного паломничества бедных живописцев, беспечно обучавшихся ремеслу в расположенном неподалёку художественном училище. Трактир удобно помещался в одноэтажном деревянном домике на углу Уланского переулка и Сретенского бульвара и был из разряда самых дешёвых, однако традиционно гулявшая здесь молодёжь пускай и нищенствовала, но была талантлива, начитанна, жила надеждами в мире искусств, а потому он скоро притерпелся к вызывающей неказистости питейного заведения, появляясь тут в последнее время всё чаще.
На некрашеном сучковатом столе перед ним натюрморт ничем не отличался от вчерашнего или позавчерашнего: стояли две порожние пол-литровые кружки из-под пива, горло недоконченного полуштофа с водкой придавливал запотевший надтреснутый стакан, и на маленькой тарелке лежали сизая, пожилая свиная котлета, смятые огурцы и немного зелени, в которой купалась узкая голова несвежей селёдки с выколотыми глазами.
Стол раскорячился впритык к стене, почти в самом углу, где развешана была, как украшение злачного места, плотная паутина. Он всегда выбирал или этот стол, или следующий за ним, в углу под паутиной.
В дороге, путешествуя в дилижансе, он любил садиться у окна и наблюдать быстро мелькающую и уныло неизменную чужую жизнь, однообразную, как убранная пашня; любил схватывать, словно дагерротипом, моментальные картинки российского быта… Дорога вдохновляла его, если окно дарило известную смену впечатлений, дорога убаюкивала его, погружая в спокойный, радостный сон, если за окном длилось томительное однообразие, – но в любом случае дорога лечила его, если только он имел возможность смотреть в окно.
В трактире же вид из заскорузлого, давно не открываемого и не протираемого никем оконца был много лет один и тот же: топкая уличная грязь да два столба – один для газового фонаря, а другой – сонный околоточный пристав в надвинутой на самый нос фуражке. Это удручало, и в окно глядеть не хотелось.