Как раз тогда началась война, и Сережа, отчаявшись, едва не рванул на фронт, то ли чтобы забыться, то ли чтобы умереть, его и не волновало особо. Спасли оставшиеся верными друзья из социалистического кружка, куда сдуру как-то попал Вершинин. Кто приютил в собственной тесной каморке, кто свел со знакомыми редакторами, и как-то удалось выжить…
Радин, Олег, Олеженька, ворон-падальщик, ненавистный, ненаглядный… Он писал, издавался, и в каждой строке словно продолжал последний их разговор. И сердце окаменевшего, охладевшего ангела рвалось обратно — пусть не любил, но ведь хотя бы позволял любить!..
Тогда, случайно пересекшиеся на маскараде, год назад, они едва не стрелялись, несмотря на запрет закона, только за секунду до брошенного вызова Олег вдруг усмехнулся — жестко, особенно, как кривил губы только до ссоры, до расставания, на ложе вечной их горькой страсти, — и бросил вместо перчатки название.
И Вершинин, не сумев справится, пошел, как агнец на заклание — не понимая, зачем, не осознавая даже права на то, чтобы отказать мучителю… После проклинал себя, курил долго дешевый табак, давился в кабаке по соседству вином, но знал.
Снова найдет, снова иззлит до мушек в глазах, до скрипящих зубов, до дергающегося века, — и снова поймает в ладони брошенное название гостинички, клоповника какого-нибудь аккуратного, где будет ждать его черноволосый дьявол, змей ядовитый… и не избавиться от его яда, никогда не избавиться.
Сережа опрокинул в себя третий бокал, злым и острым взглядом обводя бальную залу. Память, увлекшая его в далекие свои покои, пока тело успевало и перекусить, и собрать вокруг себя целый вдохновенный цветник из юных барышень, нехотя отпустила обратно, словно высокомерно позволяя вернуться в реальный мир. Хмель уже кружил голову, духота першила в легких, но он должен был, иначе — зачем жить еще месяц, до следующей возможности…
— Какого дьявола?! — хрипловатый и злой баритон, такой болезненно-знакомый, раздался в паре метров за плечом, и Вершинин обернулся, сжимая пальцами ножку хрустального бокала.
Щебечущие девушки затихли, невольно отступая за спину невысокого поэта, — общество Радина предпочитали дамы постарше, к которым тот быстро находил подход, а юные, нераспустившиеся девы боялись его, как огня, зато льнули, как к солнечному лучу, к Вершинину, ласковому и нежному, и только глаза его всегда были холодны. И Радина неизменно раздражало такое внимание к безродному мальчишке.
Их взгляды пересеклись, черный — и стальной.
— Что забыл здесь этот деревенщина? — брюнет гневно вздернул брови, оборачиваясь к своему спутнику, в котором Сергей мгновенно узнал Владимира Волконского. — Я думал, князь, Ваша Светлость воздерживается от неразборчивости, предпочитая изысканное общество сборищу лживой черни.
— Я не слежу, кого приглашает мой брат, Олег Арсеньевич, — примирительно пробасил князь, но в голосе его чувствовалась обреченность. — Кроме того, в последнее время журнал «Невский рассвет», главным редактором которого…
— Эта паршивая газетенка не годится даже для того, чтобы набить бумагой сапоги для хранения, — отрезал, глядя насмешливо в яростные глаза противника, Радин.
Вершинин опрокинул в себя остатки вина, медленно слизнув с бокала алую каплю, отставил тот на стол, и, вложив руки в карманы жилета, зашагал к бывшему учителю.
— Что ж вы мне в лицо этого не скажете, Олег Арсенич? — каблуки выбивали четкий марш в мраморный пол, едва не высекая искры. Голос, громкий, как побудка армейская, звонкий, как труба Страшного Суда, звенел, легко перекрывая музыку и разговоры. — Али недостоин певец деревенский драгоценных капель живительной влаги, кою именуют знающие люди «критикой»? Али же смелости Вам недостает, прямо сказать, что не так с моим журналом? Вы не стесняйтесь, критика — дело прибыльное, Вам лишних денег никогда много не было, даже странно, что стервятники еще не слетелись на такой лакомый кусочек… Ох, точно. Падальщикам — падаль, а «Рассвет» живет и процветает, какая, право, жалость!..
— Следите за языком, Сергей… как вас по отцу, Вершинин? Мы не в академии, чтобы вас, как студента, по фамилии именовать, — прищурившись, глухо ответил Радин.
Удар пришелся в самое сердце — с отцом Сереже не повезло, — но златовласый поэт запрокинул голову, коротко рассмеявшись, и бросил, блестя стальными холодными глазами, как нож метнул:
— Я человек простой, Олег Арсенич, два года под одной крышей жили — так и зовите как звали, Сережей.
А сам про себя добавил: «…Сереженькой, Сиренью, ангелом своим — как хочешь зови, не откликнусь», — да только знал, что врет сам себе, с отчаяния. Больше всего хотелось ему броситься к чужим ногам, лицом в колени, руками пояс обнять, расплакаться — возьми обратно, не мучь, только свободы больше не забирай!.. А он что? «Олег Арсенич» да «Олег Арсенич»…