Вершинин вновь подался ближе, впился в губы поцелуем — «Замолчи!», — сжал дрожащими пальцами рубашку на чужой груди, нашарил кое-как пуговицы, одну за одной расстегивая… не закончил, не заметил даже, как мир вдруг кувыркнулся, ударив в спину и под локти тонким матрасом. В темноте не видел целующего ключицы и плечи усмехающегося Олега, только чувствовал: как скользнули по поясу брюк прохладные ладони, изласкали впалый живот, как длинные пальцы коснулись груди, самыми подушечками, почти ногтями обвели коричневато-бежевые напряженные от холода и возбуждения соски, сжали аккуратно и болезненно-сладко, да так, что Сережа сам не заметил, что изогнулся навстречу губам и рукам, заскулил жалобно. Жарко стало от чужой близости, от чужого тела, прижавшего собой к постели, так жарко, что едва теплящиеся угли где-то чуть выше свода бедер, вспыхнули разом, обжигая, — или само желание так разгорелось, пока они целовались посреди комнаты, а он только заметил, когда чужие чресла прошлись между ног…
Как бы ни было, в чужих руках Вершинин даже два года спустя оставался чутким и отзывчивым, как музыкальный инструмент, да и скулил, всхлипывал, постанывал сдавленно с не меньшей мелодичной резкостью, чем какая-нибудь высокоголосая надорванная скрипка. Олег же давно изучил его тело, узнал, как быстрее заставить в том разгореться грешное, темное желание, о котором ни одному исповеднику не расскажешь… только друг другу, вот так, сплетаясь руками, пока тела так тесно прижаты друг к другу.
— Mon angelot, какая же ты лживая дрянь… — выдохнул насмешливо Радин, целуя чужую шею, кусая до кровоподтеков чуть выше ключицы, слушая, как младший любовник стонет от боли. — Как девка бордельная стелешься, даром что притворялся свободным… а никуда от меня не делся, хоть что с тобой делай. Мой ты, мой, мой — и всегда моим будешь… — впился в плечо губами, оставляя привычную уже красную отметку, как клеймо выжигая — неделю не сойдет…
Сергей выгнулся, запрокидывая голову и жмурясь, прижался бедрами к чужим невольно, с ума сходя от желания, пытаясь его унять, но от каждого прикосновения лишь сильнее воспламеняясь и тая в грубо, грязно ласкающих руках, сжимающих бедра, пояс, ребра, грудь, изглаживающих живот, дразняще касающихся через ткань брюк и белья напрягающегося и отвердевающего члена…
— Господи… — выдохнул, толкнувшись к чужой ладони, жмурящийся и кусающий губы Вершинин, вцепился руками в деревянное изголовье и повторил тоненько, тихо. — Господи, Олег…
Радин хмыкнул, расстегнул медленно обе брючные пуговицы, откинул хлястики, пробираясь ладонью под старый тонкий креп и хлопок, шепнул, остановившись в дюйме от чужого члена:
— Лучше зажми себе рот, mon angelot, стены здесь тонкие, какие слухи могут пойти… — и мучительно-ласково, аккуратно сжал пальцами бархатистый горячий ствол, одним лаская влажную от смазки головку, сдвигая с нее складки тонкой кожицы.
Сережа выгнулся, в кровь кусая губы, почти беззвучно всхлипывая и подвиливая бедрами в ритм движений прохладной руки. Пояс брюк давил на подвздошные гребни, отпечатываясь в коже красными полосами.
— Сними… — проскулил юноша, почувствовав, что способен сдержать громкость дрожащего голоса. Олег усмехнулся, целуя его в скулу, но лишь убрал руку совсем, поймал в губы разочарованный вздох, целуя глубоко, вновь придушивая сильной ладонью, мокрой от смазки, и только отстранившись, глядя в мутные от желания и опьянения глаза Вершинина, уронил:
— Сам снимешь. Масло у тебя с собой?..
— Д-да… В пальто, в кармане флакон… — кивнул тот, облизывая кровоточащие от чужих грубых поцелуев и своих укусов губы и отводя взгляд.
Радин поднялся, оттолкнувшись руками от кровати, вытер брезгливо ладонь о рубашку и пошел к вешалке.
— Разденься пока до конца, не хочу с этим возиться.
Сережа только всхлипнул, садясь на кровати и стаскивая расстегнутые уже брюки вместе с бельем, отбрасывая куда-то к стулу — утром-то найти несложно будет, при свете…
Обнаженный, худой, как драный дворовый кот, в кровоподтеках и мелких ссадинах-царапинках от ногтей, он словно сиял блекло в неверном свете уличного фонаря, и золотые волосы, еще сильнее перепутавшиеся, казались каким-то грязным, изломанным нимбом.
— Mon angelot, ну вот куда ты вскочил, — почти ласково выдохнул, подойдя беззвучно к кровати, непонятно когда уже успевший разоблачиться Олег, раскупоривающий флакон с оливковым маслом, пару месяцев назад подаренный Сереже им же — словно в издевку, нарочно-заботливо. Пробка чавкнула.
— Ну, надо же мне было раздеться, — слабо огрызнулся Вершинин, встряхивая головой. Опьянение отступало, хотя он цеплялся за него в надежде и дальше оправдывать свою уступчивость и покорность им и только им.
— Ну и как, разделся? Молодец какой, — съязвил в ответ почувствовавший его возвращающееся воинственное упрямство брюнет, выливая на ладонь пахнущее югом и розами масло, и жестко тихо скомандовал, вновь закрывая флакон. — А теперь, Сирень, будь добр, встань на колени, наклонись и обопрись руками… да хоть об эту чертову доску в изголовье. И поскорее, масло капает.