И я пел. Первый концерт Шнитке. То место, которое одно и можно петь — а кроме него, там только собачий вой, скрип дверей, гниль ржавого железа. Та-да-да-да… Та-да-да-да… Живая середина — небольшой кусок, маленький совсем — это и есть — безумие. Намеком, отголоском, почти неслышно сначала, вползает Идея внутрь мозжечка; дает ростки. Глухо, пасмурно, упорно — цепляется корнями за мозговые извилины, обвивает их, срастается с ними. Ты и не догадываешься пока — а она уже угнездилась, уже засела. И вдруг — внезапно — дала о себе знать фальшивой нотой; чересчур громким смехом — или, наоборот, непонятными слезами, истерикой. И ты пытаешься ее остановить, поймать, задержать — и не можешь, никак не можешь; и не сможешь уже; потому что скользким желе растечется у тебя между пальцев; тревожной веной дрогнет на сгибе — и все больше делается фальшивых нот; все чаще прорываются они — яростью, болью; трескается привычная маска, из-под нее проглядывает дьявол. Сумасшедших считали одержимыми — зря! Это не бес, нет, не бес — это Другой; это Другому мало места — там, во вчера или завтра; это он лезет, заполняет собой мозг, съедает душу… И это понимание мелькнет удивительной, разрушающей красотой; у кого-то даже вызовет к жизни пару шедевров — стишки, картинки; а дальше — дальше окончательно снесет крышу — и громко, самоуверенно и нелепо грянет безумное танго.
Я шел. Надо было идти — к себе, к толстой общей тетради. Купил специально, чтобы составить список краденых книг; а сейчас казалось, что ничего нет важнее девяноста шести страниц в клетку под картонной обложкой; казалось, предчувствовал, знал — понадобится, спасет. Я не нашел «Утопии» — что ж, придется ее написать. И я шел — записывать. Шел убивать свой бред. За этим они и пишут — все, кто был, кто будет — не поймать мгновение, не пришпилить канцелярской кнопкой настоящее — нет — для того только, чтобы истребить Другого, хоть на время заглушить голоса в голове, уничтожить мешанину слов. Я ловил их — имена, междометия, глаголы — в воздухе ловил, в запахе бензина, в автомобильных гудках; из тьмы вытаскивал и утрамбовывал в память, организовывал. О чем? О Видении? О Другом? Или — просто: мол, нашел книжки — с самого начала… А где, в какой момент оно началось — начало? С какой точки стало возможным — а потом неизбежным?..
Тонкая светлая полоса проглянула на Востоке. Солнце всходило в аду. Я свернул на Щелковское шоссе. Мимо новостроек, до Измайловского парка — а там выйду к трамваю. Дождь перестал…
…Думал — сразу, как войду, сяду писать. Не вышло — пришлось выгулять пса: он скулил и жаловался, как будто это он, а не я прошагал под дождем километров двадцать. Вернувшись, переоделся, глотнул воды, долго искал ручку — не было; нашел карандаш, сел. Сорок минут сидел в диком ступоре: с чего начать — так и не решил, и не понимал даже.
Почему-то вспомнился — и засел в голове дикий случай: на прошлой неделе в квартире на одиннадцатом этаже повесилась старушка-пенсионерка. Оставила записку: «не хочу просить милостыню». Соседи собирали деньги на похороны. Я тоже дал пятьдесят долларов и подумал: а где раньше были? Ведь те же деньги можно было собрать и не на гроб, а, к примеру, на еду… Хотя, с другой стороны, это разве не милостыня?..
В конце концов, позвонил Киприадису: наврал, что болен, надо бы отлежаться. Он недоверчиво хмыкнул, но вслух сказал: конечно, Боря, лечись. И я уселся опять за стол — лечиться.
Ничего. Пусто. Слов не было — ушли, пропали. Спрятались — страшно им стало, что поймаю, прикручу смирительной рубашкой к листу… Вдохновение требовалось — а не было. Достал портрет Мора, долго глядел на него — ничего. Не помогало. Злоба охватила меня. Прибил портрет гвоздем к дверному косяку, достал ножик. Пять шагов — хорошо, что комната большая. Оп-па! Попал! Глаз выткнул сэру Томасу. Оп-па! И — в переносицу. Да я снайпер! А вот сейчас и второй глазик выколю! Нет, не туда. Прицелился как следует, кинул — нет, опять мимо. Вдохнул поглубже — вот сейчас… Твою мать, снова промазал! Вдруг — меня аж передернуло — завыл пес. Не сильно и не громко — точно жалуясь; смотрел на меня — и подвывал, точно пел. Я остановился — Жулик замолк. Я смотрел на него…
…Следующие несколько дней я писал. Иногда ел, спал — прямо так, за столом, положив голову на руки; курил, точил карандаш (ручку я так и не нашел) — и снова шел к своей толстой тетрадке.
Кажется, после пробежки по МКАДу я и впрямь заболел — то и дело покашливал; мелькнуло — надо бы в аптеку, с моим туберкулезом лучше не шутить — но было некогда…
Я писал — не останавливаясь, боясь передохнуть; казалось — замру на секунду — и слова пропадут, не вернутся. Писал про то, как подобрал меня Киприадис, про первый странный глюк — Белый Тауэр; писал, как познакомился с Комментатором и стал воровать книги. Писал подряд — с мыслями, чувствами своими, потом — если нужно — исправлю. Как — зачем? Для печати… Впрочем, говоря по правде…