Иерусалимские холмы, пригорки и горы полны могил. Воображение легко прокладывает здесь подземные ходы, ведущие в долину Кедрона, по которым кости воскресших придут к Масличной горе, ведомые призывом шофара[15]
, рисует тусклые видения Храма, проступавшие в небе в безлунные ночи. Всё это хранил и за этим присматривалСначала Пузырек использовали как афишную тумбу, немного великоватую, затем к этой «военной будке» (так называла
Отец говорил о Пузырьке, что тот похож на рожковое дерево, растущее со дна колокольной пещеры, отец видел такое в холмах под Бейт Гуврином, где в пещерах издревле устраивали голубятни, высекая тетраэдры углублений для гнезд в стенах. Рожковое дерево особенное, его стручки напоминают по вкусу пастилу, а семена использовались для измерения веса драгоценных камней. Ствол царь-дерева был погружен в сумерки пещеры и поднимался в полуденный зной – вот это сочетание света и полумрака, лунного невнимательного мира и пристального солнечного, их разделение наяву (состояние, подобное тому, что отец наблюдал в 1998 году во время полного затмения, когда конус тьмы вдруг стал излучаться почерневшим солнцем и понесся шлейфом под вой собак и птичий переполох по штилевому морю), такое магическое сочетание тьмы и света – корневое для палитры Иерусалима.
Итак, стоя над главной жилой Иудеи, натянутой по воле царя Давида-псалмопевца, барражируя мысленно над пуповиной, по которой народ совершил еще одно восхождение – теперь из страны в государство, – над дорогой, по которой ковчег был перевезен из Хеврона в Иерусалим, над трактом, по которому позже в Вифлеем ковыляли волхвы, мы зрим в известняковый скальный монолит, в «материк», как говорят археологи. Некогда бывший морской толщей, ныне он реет островом полусвета, промытого временем, грунтовыми водами тысячелетий. Этот лунный сумрак полон скопленного смысла, в нем хранятся и путешествуют мертвые и размышляют живые, в нем вóды забвения питают оливы и смоковницы, в колокольных его пещерах обитают птицы, и со дна кое-где в дыру в куполе подземной голубятни тянется в ослепительный жар рожковое дерево. Вот такой была жизнь в Пузырьке, где солнечный и лунный свет трудно было отличить друг от друга, они менялись к новолунию местами или застывали, обладая независимым от Солнечной планетной системы ритмом, – как и положено в том месте, где время два тысячелетия назад выплеснулось в мир без остатка, его, мир, наполнив свежим током, а в Иудее, подобно иерихонской розе, замерев и иссохнув в ожидании воскрешения.
После смерти Янки и пяти лет в приюте францисканцев, иногда съезжая на алкоголь, отец стал угрюмо замечать, что дни похмелья – реально вырванные годы, и, даже если выпивать только пару раз в неделю, набегает за год до трех месяцев аутодафе; это не только обращает в пепел урожай возлияний, но впечатляет: появляется пятое время года, которое хуже зимы. Со временем он охладел к алкоголю (но не к хорошему вину) настолько же, насколько припал к психоделическому образу жизни, и порой повторял: «Мужчине нужен побег так же, как женщине необходим очаг. Скитание для мужчины – это крепость. Пустыня и литература – мое бегство».