Читаем Чертеж Ньютона полностью

С некоторыми друзьями отец переписывался собачьей почтой. Он выпускал Ватсона с переметной сумочкой на шее, где лежали морковка, записка с приглашением в гости и листок, на котором было напечатано на иврите: «Собака знает, куда идет». Ватсон преодолевал подъем через кипарисовый лес на Рамат Рахель, где непременно обходил лисьи и шакальи метки, чтобы потереться о них шеей и мордой и брызнуть свою собственную, после чего ему оставалось пересечь оливковый сад с тремя оливами на бетонных чашах-пьедесталах, по замыслу скульптора символизировавших оторванность корней еврейства от земли. И вот перед ним открывался южный квартал Тальпиота, в одном из двориков которого за никогда не запиравшейся калиткой сидел, с друзьями или без, Петя-Сильвер, мастер курительных трубок. Завидев Ватсона, Сильвер откладывал инструменты, шел в дом и, неторопливо прихрамывая, возвращался с коробкой из-под сигар, доставал оттуда заготовленный гостинец, писал ответ и вкладывал в сумочку, болтавшуюся на шее собаки; затем вынимал оттуда морковку, разламывал ее пополам, одну часть скармливал псу, вторую укладывал назад, и Ватсон трусцой отправлялся в обратный путь, чтобы вскоре быть вознагражденным другой половинкой морковки.

Было у отца и такое хобби: он сажал в саду разные растения, обломки которых собирал после бури у палисадников, ставил в банки с водой, дожидался корней, пересаживал и ухаживал за ними с безумием англичанина, поселившегося наконец на пенсии в загородном доме. Были у него и любимцы – он обожал дрок, выращивал его пяти видов, особенно ценил португальский, с желтыми цветочками, покрывавшими веревочные стебли растения. Праздничные метелки напоминали ему о первых походах во время студенческих побегов в весенний Крым, в пустынный Севастополь, ночевку на Историческом бульваре, заросшем выше головы этим дроком, который свисал благоухающими солнечными копнами с подпорных стен.

Имелся у отца в хозяйстве улей, к которому я боялся подходить, хотя маска пчеловода и дымарь висели рядом на стене. Отец боготворил пчел и не раз рассказывал мне об Ироде, закатавшем умерщвленную по его же ревнивому приказу юную Мирьям в мед. Улей стоял на крыше Пузырька, неподалеку от лежанки, так ловко прикрытый навесом из разломанной корзины, что перепончатокрылые заходили на посадку только с края крыши, и можно было в безопасности следить, как пчелы в шароварах пыльцы ниспадают по глиссаде, вползают-выползают на леток, трутся усиками, срываются в полет, а потом пойти гулять с Ватсоном и наблюдать своих же пчел у какого-нибудь очередного расцветшего в садах медоноса. Каждое новое цветение отец праздновал, выламывая к чаю немного новых запечатанных сот. Он понимал пчел как собирателей пространства, дающих сгущенный вариант ландшафта в виде нектара. Сохраненная в меде мумия царской возлюбленной, раскинувшейся чреслами по холмам, представлялась ему в янтаре медовой капли. Отец был убежден, что улей – прообраз не то тоталитарного государства, не то Царства Божьего на земле; он видел в пчелах кибуцный Израиль и Россию, где выдуманные Бердяевым русские люди, уподобленные древним евреям, взвинченные мессианским сознанием, ждущие мессию, жили оплодотворяющим их своей ревностью Богом. Пчёлы завораживали отца давно, и он даже написал поэму, где кровь казненного героя распылялась по цветам и потом призрак его стал обитать в улье, куда кровь внесена была пчелами вместе с нектаром. «Мед и кровь по химическому составу необычайно близки», – писал в примечании отец.

Я был в числе трех десятков адресатов, получивших когда-то эту поэму вместе с изредка присылаемыми новыми текстами. Теперь же я наткнулся на ее черновики, где на полях нашлась такая запись: «В Библии текст питается тайной так же, как это делает поэзия. С Богом можно говорить только в поэтическом ключе, поскольку именно поэзия есть то ремесло, которое дольше других занятий позволяет homo sapiens обращаться с тайной, – невыразимостью ли, пусть метафорически и лексически незамысловато, или наоборот, но именно поэзия обучает слова обращаться к незримому. Поэзия, как и священные тексты, сочиняется под камертон выверенности сообщения: все слова в нем подлежат прочтению Богом. Начиная именно с библейских и поэтических столбцов, текст человечества претендует на священность, и потому пригоден для выстраивания канонизирующей иерархии. Текст постепенно становится царем цивилизации, и это главное ее изобретение. Ни вечности, ни Бога, ни времени без человека не существует. Как только между личностью и молчанием снимается преграда – тут же возникает Бог. Но как именно эфир, делающий людей способными существовать как общность, слепляющий их пониманием, сотрудничеством, законом, отождествляется с Богом?»

Перейти на страницу:

Все книги серии Иличевский: проза

Похожие книги