Неожиданно почти над самым ухом он услышал леденящее кровь негромкое ворчание. Волки стояли прямо рядом ним! Но почему они до сих пор не набросились на него и не разорвали в клочья? Или же Шимаэл вырубился совсем ненадолго? Он закрутился на месте, лихорадочно нащупывая хоть что-то, что могло бы послужить ему оружием. Пальцы сомкнулись вокруг продолговатого металлического предмета. Аэрозольный баллончик! Один из тех, которыми Чак подкрашивал корпус челнока! А значит до корабля рукой подать! Один стремительный спурт — и дело в шляпе! Знать бы еще, в какой челнок стороне…
Кто-то прикоснулся к левой ноге Шимаэла, и он резко обернулся, выбросив вперед руку с баллончиком и машинально нажав на клапан. Остатки краски с шипением брызнули волку прямо в морду, и тот взвыл, катаясь по земле и судорожно скребя лапами по обожженным глазам. Его сородичи отпрянули назад, не решаясь атаковать снова. Сегодня охота у стаи явно не ладилась.
Увы, но этот залп был последним. Шипение перешло в астматическое сипение, а затем и в предсмертный хрип, который вскоре стих. Шимаэл наугад швырнул бесполезный более баллончик в темноту, и тот с тоскливым дребезжанием запрыгал по камням.
— Вот и все, — подумал Шимаэл, — финита. И смерть моя будет именно такой, как и было предсказано, от судьбы не уйти. Странно, но почему-то такой исход представляется мне вполне справедливым. Занятно…
Он тяжело осел на землю, и в его бок впилось что-то острое. Вытащив из-под себя непонятный плоский прямоугольный предмет, Шимаэл поднес его к глазам и, близоруко щурясь, попытался разглядеть, что же оказалось у него в руках…
За лесом полыхнула далекая молния, озарив все мертвенно-белым светом, и Шимаэл от неожиданности вскрикнул. Он даже зажмурился, но перед его глазами продолжали плясать тонкие черты строгого женского лица — полуприкрытые глаза, плотно сжатые губы, острые скулы и длинные развевающиеся волосы, пряди которых сплетались в огромную концентрическую паутину вокруг бледного лика своей хозяйки.
Этого Шимаэл вынести уже не смог. Он как-то по-звериному заскулил и повалился лицом в мох, до боли стискивая в руках резную деревянную рамку. Ну почему, почему та самая икона, которую он забрал из Храма, подвернулась ему именно здесь и сейчас?! Он уже не вспоминал слова «совпадение» и «случайность», понимая, что здесь все имеет свой скрытый смысл, но вот в чем он заключался на сей раз? Было ли то жестокой издевкой, прощальным поцелуем или же щепоткой пряностей, должной придать его смерти особый шарм и аромат? Шимаэл не знал, да это и не имело большого значения в момент, когда вся его жизнь стянулась в точку, готовую вот-вот окончательно обратиться в ничто.
В такие моменты все системы ценностей, в соответствии с которыми человек жил долгие годы, рассыпаются в пыль, и неожиданно значимыми становятся вещи, которые в другое время могли бы показаться нелепыми и даже смешными. Какой удивительной красотой наполняется последний луч закатного солнца! Какой глубокий смысл открывается в каждой капле дождя! И какой неподъемной тяжестью наваливается одно-единственное когда-то неосторожно оброненное слово.
Шимаэл не погружался в пучины теологических рассуждений, не строил нагромождения умозаключений, просто в его мозгу что-то беззвучно щелкнуло, и он все понял. Словно последний разряд молнии высветил какой-то темный закоулок его души, где вдруг обнаружилась давно забытая вещь которую он считал безвозвратно потерянной.
Он
А еще он понял, что должен кое-что сделать. Что-то необычайно важное и, вместе с тем, абсолютно бессмысленное, как последний взмах крыла подлетевшей к огню бабочки. Он прижался лбом к холодному металлу иконы и еле слышно прошептал:
—
Одно-единственное короткое слово. Шесть букв, как шесть патронов, заряженных в барабан револьвера. Шесть смертельных ран, которые вспороли кокон его души, выплеснув ее, обнаженную и беспомощную, под обжигающий взор Высшего Суда. Суда собственной совести. И здесь, где вселенная сжалась до размеров одного дрожащего человечка, застыв каплей янтаря с ним внутри, Шимаэлу стало вдруг удивительно легко и свободно.
Он никогда не отличался словоохотливостью, обильно сдабривая свои речи едкой желчью, ни разу в жизни не исповедовался, да и слова-то такого не знал. Все переживания он предпочитал по-тихому заливать кислотой цинизма и спускить в унитаз, стараясь никогда больше к ним не возвращаться. Причиняя боль другим людям, он забывал о ранах на собственном сердце, и маска холодного безразличия с успехом заменяла ему лицо.
Но теперь, когда налетевший ураган сорвал ее к чертям и смыл прочь весь грим показного равнодушия, Шимаэл вдруг обнаружил, что кроме внешних декораций у него, по большому счету, ничего больше и не было. Он почувствовал себя голым, как выброшенный на свалку манекен. Он ничего уже не мог сделать, но он еще мог говорить. И он заговорил.