Хотите видеть болонку – вот, извольте, собачка герцогини Альбы нарисована, смешной комочек с острыми ушками – но вот умиления это изображение не вызывает, этот образ включен в мир страстей, где болонка с бантиком будет символизировать суету, но не уют. Гойя однажды выстроил шкалу оценок – и вот именно этой иерархии оставался верен всегда; вне зависимости от предмета изображения. Желаете конный портрет? Извольте. Желаете в профиль с динамично оттопыренным локтем? Сделаем. Желаете все ордена запечатлеть? Это можно. Но не сетуйте, что ваш образ встроен в тот мир, где вам и вашим болонкам отмерена цена.
Здесь надо сказать важную, существенную для ремесла живописца вещь. Гойя владел кистью, как иной хороший бретер – шпагой. Кисть вообще похожа на шпагу, а палитра на щит; когда художник движется по мастерской – к холсту, чтобы положить мазок, от холста, чтобы посмотреть сделанное, – он напоминает фехтовальщика, выплясывающего по узкой дорожке: шаг вперед – шаг назад, наклон, выпад. Но так умеют не все, только виртуозы. Большинство живописцев работают сидя на стуле, точно резчики дерева, или токари у станка, или сапожники, тачающие каблук – регулярно накладывают мазки, шлифуют деталь. Надо обладать большой свободой ремесла, знанием орудия и умением бойца, чтобы плясать с кистью у холста, – как это делали мастера: Ван Гог, Пикассо, Рембрандт и Гойя.
Вы всегда определите мастера по тому, как он промахивается. Мастер настолько хорошо владеет шпагой, что не боится промахнуться; он спешит, он торопится сказать; его кисть порой промахивается – чтобы немедленно вернуться и нанести правильный удар. Так часто ошибался Рембрандт, искал форму, промахивался в тоне, тут же оговаривался, выправлялся; а вот «малые голландцы», аккуратисты, не ошибались никогда. Так часто промахивался виртуоз Пикассо, так искал упругую линию Оноре Домье, по десятку раз выверявший контур; так промахивался Гойя – он вел бой один, без прикрытия, без тыла, иногда в спешке ошибался; видно, как поспешно орудует он кистью. Когда Гойя писал портреты кукольных людей с хитрыми планами и иссушающими душу расчетами, его кисть двигалась мерно – но едва он переходил к безмерной страсти, как кисть делалась бешеной – а мазок неуправляемым. Разница между коротким мазком и мазком длинным – ровно такая же, как между односложным предложением и сложносочиненным. Когда он писал кукольных дам, то говорил короткими фразами, но когда писал «Праздник святого Исидора», растерянную толпу, катящуюся навстречу судьбе – то он писал длинными фразами – и каждая фраза кричала. Легко ли удержать синтаксис в равновесии? Мастерство приобретается именно в таком безоглядном бою – Гойя говорил страстно, ошибался, начинал сначала, и постепенно он разучился бояться говорить по существу.
Его «черная живопись» последнего периода – точно последний бой загнанного в угол бойца: вот, вы меня приперли к стене – я глух и почти слеп, у меня осталось немного красок, у меня нет холста, только четыре негрунтованных стены. Ну, ничего, я еще повоюю – смотрите, я вам покажу, как это делается.
«Для моего жилища нужно немного, – написал он из Casa del Sordo, – два стула, краски, кожаный бурдюк для вина и гитара. Все остальное было бы излишним». Это писал старик – раздавленный жизнью и богачами, оглохший, уехавший из родного города, но еще владеющий своим оружием. Стать Гогена и гордость Ван Гога – в этих, почти предсмертных, словах.
Когда Хемингуэй писал портрет одинокого партизана в испанских горах («По ком звонит колокол»), он дал ему имя El Sordo, Глухой, и – уверен – не случайно; Хемингуэй учился катарсису у Гойи, этот глухой испанский партизан в горах, принимающий свой последний бой, – это и есть самый точный портрет Гойи.
Его предсмертные картины – отчаянный крик человека, который давно собирался сказать правду, да все крепился, все молчал, ему говорить правду приличия мешали, он все говорил злодеям «здрасьте» и «пожалуйста», соблюдал этикет с ворьем и прилипалами; а внутри все клокотало от бешенства. И вот однажды приличия слетели как шелуха, – возможно, пришел смертный час, и нет причин уже молчать; а возможно, он просто оглох и уже не боится крика – и вот человек выложил все, что думал – и родне, и власти, и полиции. Сравните pinturas negro, размашистые отчаянные фрески, с портретами времени Эскуриала – это два разных стиля письма, отстающих друг от друга на столетия. Пройдет двести лет, и резкую манеру Гойи примут как должное, ей начнут подражать – и тем самым превратят ее в своего рода догму и академизм. Но тогда, когда он писал эти черные фрески, – он всего лишь искал, как нанести последний удар, он собирал силы для последнего слова.